Мы выполняли обязанности разнорабочих: подносили заиндевевший кирпич, разгружали грузовики, расчищали для них дорогу. Убирали снег, почему-то не укрощавший мороза, по заполнявший сугробами внутренность будущего цеха, который без крыши был, как без головного убора.
Я повернулась к бригадиру.
— Здравствуйте!
Он не вскрикнул: «Откуда вы? Как хорошо, что мы встретились!», а кивнул, точно давно знал, что мы здесь. Война отучила людей изумляться: столько всего навидались!
— А во-он... Ляля, — сказала я.
Он поглядел в ее сторону, но не узнал. Она, как и бригадир, не просто изменилась, а стала другим человеком.
Я вспомнила кем-то сказанные слова, что к холоду привыкнуть нельзя.
Закрывать варежками лицо я не могла: то носилки были в руках, то лопаты, то тачки. Лоб стянуло, он онемел. Щек вообще не было...
Цех только достраивался, но мы уже видели, что он растянулся не меньше, чем на полкилометра. Бригадиров, прорабов было много — и как это мы оказались рядом со своим бывшим начальником? Впрочем, жизнь на неожиданности щедра.
Бригадир извелся, но стал мне от этого понятнее, ближе.
— Никаких перекуров! — складывая рупором рукавицы, орал он. — Никаких остановок!
А сам на третий день подошел и, отвлекшись от дел, спросил:
— Неужели это дочь Ивашова?
— Она...
Тогда он направился к Ляле. И уже заставлял ее все время быть возле себя. Бригадир не был влюблен в нее, как в те роскошные летние ночи, которые, словно многоцветные маскхалаты, скрывали от нас опасность войны.
Теперь он жалел Лялю. Только жалел, неизвестно каким образом находя для этого душевные силы.
— Раствор не схватывает, как надо! Не схватывает, — повторял он. — А вы обе... пойдите в контору, погрейтесь.
Его доброта распространилась и на меня.
— У Гайдна действительно всего сто четыре симфонии, — признал он свою ошибку. — Впрочем, какое это имеет значение? Симфонии, оперы...
Значение имел только цех, который должен был «вступить в строй» к воскресенью.
Ивашов и сам с объекта не уходил. Заканчивали кладку последней стены.
Под нашими ногами уже был застывший цемент, называвшийся полом. Сверху натягивали на цех «головной убор».
Ивашов отдавал приказы негромко, будто советовал. Никакой нервозности не проявлял. «Паника, хоть и криклива, все притупляет, лишает зрения», вспомнила я его давнюю фразу.
Я слышала, как он сказал бригадиру:
— Люди и так понимают. Взвинчивать их не надо.
«Ответите головой...» Было похоже, что за голову свою он не боялся.
Нас, старшеклассников, начальник строительства выделял. Работа не прекращалась ни днем, ни ночью, а нам Ивашов негромко советовал:
— Пора домой. Хватит.
Я ни на миг не забывала о маме: как там она, па своем КП, без командующего, среди неумолкающих телефонов? Скучает, кроме всего прочего... И ждет конца войны, как начала незнакомого ей семейного счастья!
Вырваться в цех, даже на минуту, она не могла — и от этого ей, наверно, было труднее, чем нам. И голова Ивашова была ей гораздо дороже, чем всем остальным.
К воскресенью не успели закончить крышу. Но шестиколесные машины с оборудованием стали медленно как бы оторопев от любопытства, въезжать в цех.
— Надо было сколоть лед, — сказал бригадир. — Буксуют...
И направился к воротам, чтобы предупредить шоферов: «Осторожней!»
Ляля по привычке пошла за ним.
Все, кроме кровельщиков, работавших наверху, собрались встречать крытые шестиколесные грузовики. Никто не провозглашал лозунгов в честь нашей победы. |