– Всё, хватит.
Корнелия бросилась на травянистый уступ, раскинула руки и ноги.
– Иди ко мне, – сказала она, – давай поебемся.
– Нет, – сказал я, – не здесь, боже мой.
– Слушай, Буковски, у нас тут звезды, и луна, и земля, давай ебаться.
Я помог ей встать. Прошли еще несколько ярдов, потом Корнелия опять бросилась на землю.
– Давай же, Буковски, поебемся. Пропиши мне. Воткни в меня свой крюк, папаша, дай поглядеть на эту свою колбасищу…
Я снова ее поднял. Она бросалась наземь еще раз или два, а потом мы пришли к машине. Вела Корнелия. Дороги домой я не помню, но вспомнил, как ложился в постель, а потом на мне оказалась Корнелия…
– Эта штука с Пэтченом, – сказал я, – становится монотонной. Терпеть больше не могу.
– Поцелуй меня, – сказала она, – поцелуй меня КРЕПКО!
– В конце концов Пэтчен же в Пало-Альто живет.
– Поцелуй меня… Поцелуй, а то ЗАОРУ!
Я ее поцеловал. Наверху, а потом все ниже и ниже. Стало получше. Затем я на нее забрался и воткнул, думая про то, как она расхаживает тут в своей красной пижаме и с длинными темными волосами, и с этими глубокими карими глазищами, что глядят, и глядят, и глядят… я совсем забыл про Кеннета Пэтчена. Я даже забыл кошмарную пьесу преподавателя. Забыл даже, что я поэт. Потом все закончилось, и я лежал на спине, слушая сверчков, на груди и на лбу – пот. Мы спасли скверную ночь. Пусть богатеи держатся за свой виски, а Кеннету почтой отправят те доллар 32 цента, что бросили в шляпу.
Сцена Л.-А.
Поэты, безумцы; обездоленные и богатые душой; порожняк, ублюдки, пьянь и про́клятые…
Я родился в Андернахе, Германия, 16 августа 1920 года, ублюдком американского военного в Американской Оккупационной Армии. В два года меня привезли в США и после двух месяцев в Балтиморе перевезли в Лос-Анджелес, а после зрелости (?) я бичевал по стране наобум, туда и сюда, вверх и вниз, внутрь и наружу, но всегда возвращался в Лос-Анджелес, и вот сегодня я живу в разваливающемся переднем дворике сбоку от Сансет-Стрипа для нищих. Если кто-то и несет ответственность за эту сцену, должно быть, это я, хотя, по правде сказать, сцена сама просочилась из дней и ночей вина, пива и виски, а также, быть может, отчаяния, немного исказившего мне перспективу, но я тут был, я тут есть и говорю о ней…
Сцену улицы Альварадо саму по себе стоит пересказать, хоть материал мой и датируется 15-летней давностью. Воображаю, там произошли перемены, но они быстры не были. Или были? Всего лишь неделю назад я сидел в стрип-баре на Сансете, а девчонки терлись об меня своими мандешками. Но этот район между 3-й и 8-й улицами по Альварадо и бары, что тянулись по этим улицам вверх и вниз, едва ли настолько же изменились. Это район бедноты, тут, через дорогу от парка, сидят они и ждут удачи, смерти ждут. Это 2-е трущобы Л.-А.
Я открывал эти бары и закрывал их, дрался в них, встречался в них с женщинами, десяток раз попадал в тюрьму Линколн-Хайтс. Там целый квартал тех, кто живет одним воздухом и надеждой, сдаваемой пустой тарой и милостью братьев своих и сестер. Они обитают в комнатушках, с квартплатой вечно запаздывают, грезят о следующей бутылке вина, следующей бесплатной выпивке в баре. Они голодают, сходят с ума, их убивают и калечат. Если не жил и не пил средь них – нипочем не узнаешь покинутый народ Америки. Их покинули, и сами себя они покинули. Я влился к ним. И среди них есть женщины, по большей части – мегеры, но попадаются женщины с телом и умом, алкоголички, безумицы. С одной такой я жил наскоками 7 лет; с другими – меньше. Секс был хорош; проститутками они не были; но из них что-то выпало, что-то в жизни сделало их неспособными любить или заботиться. |