В Москве ее открывали на станции. Купцы именитые просили, так для них. Долго они на нее смотрели. Шампанским, говорят, поили. Ничего, пьет.
— Как шампанским? Да ведь им вино запрещено, по ихней вере мухоеданской?
— Это только мужчинам запрещено, а женщинам сколько влезет. Греки тут были, так разговаривали с ней по-ихнему.
— Позволяют говорить-то с ней?
— Позволяют, только чтоб пальцем не трогать.
— Сам-то ревнует, поди?
— Где ревновать, коли изранен весь. У него пятки пробиты. Нарочно в такое место стреляли, чтобы не убить, а только чтобы не убежал.
— Послушайте, купец, — вмешивается в разговор кучер. — Да, говорят, что не турок привезут, а наших раненых. Сейчас городовой сказывал.
— Может, и наших раненых, а только с ними и эвакуация эта едет. Об этом даже депеша пришла.
— Говорят, угощать раненых-то будут. Там вон у вокзала две дамы с конфектами приехали, — рассказывает денщик в офицерской фуражке.
— Это для турок. Теперича у дам мода такая вышла, чтобы этих турок конфектами кормить. В Москве им по целой коробке в рты запихивали! Ведь у них пасть, что у волка. Большую репу запихать можно.
— Кажись, не модель бы турок-то конфектами кормить. Они нашим эдакие зверства, а мы им угощение.
— Да ведь бабы это. Что же ты с бабами поделаешь? Для них закон не писан. Как бы настоящие люди были, ну тогда дело другое. А с бабы что ты возьмешь? По шляпке ей накласть — она к тому от мужа привыкла, ну и выходит так, чтобы греху не было, так лучше пренебречь.
— Все-таки лучше бы это угощение нашим раненым, — продолжает денщик.
— Нашим раненым! — передразнивает купец. — Сказал тоже! Нешто наш солдат русский станет конфекты есть? Вот водочки с килечкой на закуску, это его дело.
— Ну, сами не ели, так ребятишкам передали бы! Есть ведь между ними и женатые. А женскому сословию к туркам ласку в себе содержать все-таки не модель.
— Да брось ты! Сказано, что у бабы волос долог, а ум короток, ну и шабаш! — заканчивает купец.
Раздается свисток локомотива.
— Вишь, как жалобно свистит-то! Словно чувствует, что раненых везет! — восклицает чуйка.
— Эх, — вздыхает какой-то пьяненький в ситцевой рубахе, в опорках на босу ногу и в картузе с надорванным козырьком. — Эх, я бы, кажись, теперича на какую угодно рану пошел, только бы меня чтобы с почетом провезли и во всех заведениях угощение даром.
— Ах ты, корыстник, корыстник! — упрекает его полотер со щеткой и ведром мастики. — Тут за веру люди себе подвержение мук имеют, а ты что? Тогда в палачи иди. Палачу тоже везде даровое угощение, и посуду еще после тебя бить будут, из которой ты выпьешь или съешь.
Надорванный козырек подбоченивается.
— Зачем такая низкость чувств об нас? — спрашивает он. — Я просто раненым хочу быть и завсегда могу состоять.
— А затем, что ты не дело толкуешь. Иди лучше проспись.
— Проспись! А зачем даве купец четвертную на груди своей пронес, — ломается пьяный. — Конечно, для раненых. Ну, может статься, и нам какой ни на есть стаканчик взаместо раненых перепадет. Мы тоже сами ярославские, знаем.
— Везут! — восклицает кучер.
— Где, где, голубчик? — спрашивает баба.
— А вон мебель чью-то везут.
— Фу ты, шутник, а я думала и в самом деле! И зачем обманываешь-то? Жалости в тебе нет. Ведь через это они икать будут. Уж и без того у них раны-то, поди, ноют, а тут еще икота. |