Изменить размер шрифта - +
И как-то странно, что на кровати под розовым стеганым одеялом лежит мужчина. Хотя на мужчину походит он мало — старый ребенок с горько поникшим седым хохолком.

— Что с вами, милый Платон Аркадьевич? — спросил чуть ли не шепотом гость. Он словно почувствовал — звучный голос в этом убежище неуместен. — Зачем вы вздумали нас пугать?

Платон Аркадьевич не ответил. Он прочно сомкнул побелевшие губы, и только глаза его источали такую неизбывную муку, что гостю стало не по себе.

Из рассказа Ангелины Аркадьевны Владимир узнал наконец, что случилось. Платон Аркадьевич написал свой мемуар о балерине (“Так ароматно, так вдохновенно, да я и не ожидала иного, у брата — прекрасное перо, отличный слог, вложил он всю душу. И что же? Труд его был отвергнут. Причем безжалостно, бездоказательно, пусть гость простит мне резкое слово — беспардонно. Да, беспардонно. Брат ничего не мог понять, он никуда не желал идти, но трудно было смотреть спокойно, как он страдает, все еще верилось, что тут какое-то недомыслие, что надо ему сходить, объясниться, дознаться, что произошло. Не хочется подробно рассказывать, чего стоило добиться приема, однако ж в конце концов был он допущен к этому вершителю судеб… Право, уж лучше бы не ходил! Бог мне судья, я виновата. Какой-то непросвещенный субъект, не знаю, как выразиться иначе, ничем решительно не мотивируя, сказал, что все это не годится, одни лишь „дамские сопли и слюни”, прошу извинить за эту пакость, но такова его терминология. Вы только представьте, Владимир Сергеевич, представьте их рядом, друг против друга, — брат и этот, простите за резкое слово, малограмотный человек…”).

Она взглянула на Платона Аркадьевича и остановила себя. Брат ее лежал неподвижно, скрестив на груди костлявые пальцы, полуприкрыв дрожащие веки.

— Платоша, прими еще таблетку. Поверь мне, что тебе полегчает.

Платон Аркадьевич ничего не ответил.

— Нельзя ли мне познакомиться с рукописью? — осторожно спросил Владимир Сергеевич.

— Да вот она… Я ее перепечатала на машинке, у брата неразборчивый почерк. Вы сядьте здесь, у окна, в это кресло, вам будет удобно и покойно.

Она протянула пять мятых листков, заметно волнуясь, — пока он читал, смотрела на него выжидательно, стараясь понять, как он реагирует.

А он не знал, куда ему деться. Наверняка издательский босс был груб, неотесан, бесцеремонен (“Он даже не предложил ему сесть!” — прошептала Ангелина Аркадьевна), но написанное приводило в отчаяние. Все то, что дышало в устной речи, на этих листках пожухло, истлело. Скорей всего, собеседника трогали жест, голос, юношеский угар, странный для старого человека. Все это, как часто бывает, соприкоснувшись с бумажным листом, умерло от потери крови. Остались лишь общие места, тысячекратно произнесенные, и эти эпитеты, эти эпитеты, старые продажные девки, предлагающие себя всем и каждому, способные превратить в труху любое слово, к которому их прилепят.

— Не правда ли, чудо как хорошо? — спросила Ангелина Аркадьевна.

Он отложил машинопись в сторону и обозначил кивком согласие.

— Да. Очень возвышенно. Очень трогательно.

Платон Аркадьевич не отозвался, и все-таки гостю показалось — глаза больного влажно блеснули. “Неужто плачет?” — с испугом подумал Владимир Сергеевич. Он сказал:

— Платон Аркадьевич, будьте уверены, работа ваша не пропадет. Главное, что она написана и уж теперь никуда не денется. Какая-то грустная закономерность — писать о балете у нас опасно. Похоже, что в России балет — всегда государственное дело.

— Он даже не предложил ему сесть, — вновь сказала Ангелина Аркадьевна.

Спустя пять минут гость распрощался, вежливо отказался от чая — можно и утомить больного.

Быстрый переход