Изменить размер шрифта - +
Капли стучат, за стеклами мгла, гул и свист, – уж не Вия ли к ним ведут в 17-й полевой запасный госпиталь? Тьфу-тьфу, сохрани и помилуй!

 

Долго читал батюшка. Забыли солдаты о своей неласковой судьбе: кому в окоп возвращаться, ждать с часу на час шальной пули между глаз, кому домой инвалидом со скрюченной ногой добираться. Притихли. Ушли в страшную повесть, с тревожным участьем прослушали о горькой доле Хомы Брута, жуть полевая к мокрым стеклам приникла, теснее придвинулись халаты друг к другу на коридорных скамьях.

 

Кончил батюшка, ухмыльнулся, усталое лицо платком обмахнул и книжку в рукав сунул.

 

– Прощайте, воины. Поздно уж… Чего насупились? Говорил, что страшное к ночи бы не читать. Да вот…

 

Пожал доктору руку, подмигнул ему на солдат и мышиной побежкой исчез в коридорном сумраке.

 

 

* * *

 

В четвертой палате, где тяжело раненных и больных не полагалось, у стены на койках разлеглась тихая компания и, поглядывая на затененную зеленой тафтой электрическую грушу, вполголоса разговорилась.

 

Согнув горбом под теплым одеялом коленки, невидимый ефрейтор Костяшкин, по истории болезни мышечный ревматик, по характеру человек спокойный и обстоятельный, в деловитом раздумье покрутил головой:

 

– История. Ему бы самую малость удержаться, а он, дурень, смяк. Зрак выпучил, все труды пропали даром. Уж конечно, сотник бы ему отвалил по обещанию. Может, и в экономы к нему бы попал, жил бы, лучше не надо. Баран и есть, стойкости, братцы, в человеке не хватило.

 

– Тебя не спросил, – сипло отозвался сосед раненый и, раскурив потаенно зажатую в кулаке папироску, озарившую на миг щетинку усов и сердитые глаза, тяжело перевел дух. – Ты, елова голова, того и не понял, что бурсак этот русский настоящий характер в себе обнаружил. Стойкость русскую проявил, а не то чтобы смяк… Нутренний голос ему приказывает: «Не гляди, погибнешь, с… сын»… а он наперекор. Наплевать. Хоть погибну, а взгляну, оченно я вашего Вия испужался. А ты про деньги… награждение… Эва, очень он про это думал. Немец чи, скажем, австриец какой, конечно, до конца бы постарался, свою линию бы довел: и жив бы остался, и панским арендатором бы стал. Ему это первый интерес. Да жену бы себе из Германии выписал, страна вольная, дураков много, живи. А наш хлопец настоящий оказался. Раз, и готово. Сам погиб, да и чертям крышка: ишь головами, как летучие мыши, в церкве позастряли. Тоже вещь не сладкая.

 

– И чего это он не убег от холуев этих? – задумчиво спросил сидевший в ногах солдатик. – Предчувствие тяжелое имел, чего же тут в самом деле. Как они в корчме перепились, ему бы не пить, а на пол лить. А потом – ходу. С плену бегут, лесами-полями сотни верст отхватывают… Ужели пьяных казаков не обмануть? Постегали бы его в бурсе, конечно, эка важность, а тем временем чертовку бы эту и зарыли. Жалость какая.

 

– А ты на войну хотел идти? – спросил, гася о подошву туфли папироску, раненый.

 

– Кто же хочет…

 

– Так чего ж ты не спрятался? Коли надо, так и в стогу, брат, разыщут. Да и не оченно он боялся. Неохота было эту чертовку отпевать, точно, но долг свой сполнил, он же ее и жизни лишил. Ну и думал: свой грех замолю, может, и ей спасение вымолю. Да вон по-иному вышло. А бежал он так… для очистки совести. Разве так бегут, по-настоящему-то?

 

Писарь управления военных сообщений фронта, человек образованный, лечившийся в госпитале не от какой-нибудь там чесотки или ревматизма, а от болезни, можно сказать, офицерской, – застарелого ишиаса, давно снисходительно прислушивался к солдатской болтовне и не выдержал:

 

– Косолапость какая! Господин Гоголь для упражнения в стиле хохлацкое поверье обработал.

Быстрый переход