Изменить размер шрифта - +
Я не буду их перечислять, чтобы вы не обвинили меня в склонности к сантиментам. И стоит одной из этих ценностей, ну, поклонению перед женщиной, утратить силу, как человек начинает «плавать». Да… Вы отчетливо меня понимаете?

— Не так отчетливо, как хотелось бы, — ответил я откровенно.

— Отлично! — воскликнул он радостно. — Возьмем для ясности океан…

Я посмотрел на оживленное лицо редактора и понял вдруг, почему его так тянет к океану. В каждом из нас живет вся история жизни на Земле — от первого соединения аминокислот в «бульоне» теплых морей до последнего мамонта. И ушедшие, забытые формы обнаруживаются иногда с изумительной отчетливостью: в лице редактора, большеглазом и большеротом, с сильно выдающимся носом, большим, чуть покатым лбом и обтекаемыми, как бока гоночной машины, скулами, жила глубоководная рыба. Это сходство было затушевано добрым, усталым, глубоко человечным выражением. Но оно существовало, говорило о том, что в любой из форм жизни заключена возможность все более высоких осуществлений: вот стала же глубоководная рыба через каких-нибудь двести миллионов лет добрым и умным редактором газеты.

— …Возьмем для ясности океан, — говорил он. — Вам, несомненно, известно, что величайшая горная цепь на нашей планете расположена не на суше, а тянется по дну океанов — от Атлантического до Тихого. Ни на комфортабельном лайнере, ни на плоту типа «Кон-Тики» люди не думают об этих горах. Они уделяют внимание вещам более ощутимым — температуре и волнению воды, давлению воздуха, близости земли и т. д. Но именно эти невидимые горы, быть может, и определяют все, вплоть до перемещения материков, заметного только в масштабах сотен тысяч лет. И если бы обрушился какой-то пик горной цепи, это отозвалось бы во всех морях. Потому что… — он посмотрел на меня, как учитель на второгодника.

— Мировой океан один, — догадался я.

— Да, — поскучнел редактор. — Вы меня поняли. Большое раздумье.

…Ночью дома я думал опять о Стендале. «Охота за счастьем» — его любимая формула. В одной из книг он определяет характер человека именно как «способ отправляться на охоту за счастьем». По-моему, он вообще первый в литературе ввел это сочетание слов, остро волнующее и посегодня.

Стендаль умел видеть в тончайших оттенках любви социальное: всю жизнь он с увлечением разрабатывал теорию о «влиянии образа правления на страсти». Как никто из писателей и философов до него, он понимал, чем отличается любовь в монархическом государстве от любви в республике, любовь в маленьком княжестве от любви в обширной блестящей империи, как повлияло на развитие этого вечного человеческого чувства буржуазное общество… Он мечтал о великих страстях, которые «так же редки, как великие люди», об обществе, в котором эти страсти станут естественными, необходимыми. С обширной добросовестностью ученого-естественника он собирал материал о нравственном состоянии современного ему общества; о том, как любят в Англии, Франции, Италии…

Если бы наше бытие получило новое фантастическое измерение и мы могли хотя бы минуту действительно как с живым общаться с человеком, чье личное существование, бесконечно более хрупкое и временное, чем его мысли, книги, открытия, не совпало с нашим личным существованием, то я, быть может, в эту неоценимую минуту задал бы Стендалю малозначительный вопрос об одной авторской сноске на последней, кажется, странице книги «О любви». Она современно, телеграфно кратка, эта сноска, и немного загадочна:

«Вол. 1819. Козья жимолость, при спуске».

Стендаль размышляет на этой странице о том, чье счастье больше: Дон-Жуана или Вертера? Посетители блестящих салонов и гостиных Милана и Парижа часто видели в самом Стендале Дон-Жуана.

Быстрый переход