Мне двадцать шесть, я окончила химфак пединститута и сейчас работаю в школе в городе Нижнеустинске. Я химичка, как нас называют, но не могу жить без музыки, стихов, без Тургенева и Л. Толстого. Может быть, в этом мое несчастье, я ищу в жизни то, что ушло из нее. Мои любимые герои с детства, с четырнадцати лет, Рудин и Андрей Болконский.
Я рано потеряла родителей и стала жить одна, но не падала духом, верила, что встречу доброго, благородного, мужественного человека. Но время шло, а одиночество становилось все нестерпимей
И вот я, наконец, не одна: он уверял, что любит меня, стоял передо мной на коленях. Он тоже работает в школе, соседней, его зовут Алексей Истомин, математик. Немного странный, но, мне казалось, серьезный и умный. Я думала, ему со мной хорошо. Он болел, я ухаживала за ним.
Я давно читаю вашу газету, в ней печатаются большие, глубокие писатели, может быть, они что-то поймут в этой истории, я ничего не понимаю, чуть не сошла с ума.
Он вечером должен был ко мне переехать, я помогала ему утром собирать вещи. К девяти часам накрыла стол, откупорила вино. В десять его нет, и в одиннадцать, и в двенадцать… Я побежала к нему, увидела в окно — он сидел за столом и что-то писал и улыбался!.. Это было как в „Главной улице“. Чудовищно!
Это был тоже розыгрыш. Только, видимо, не на пари, не для товарищей, а чтобы потешить себя. У меня не было сил даже постучать в окно, я ушла, и мне хотелось умереть.
Я ничего не понимаю, мне очень плохо сейчас, как жить дальше?
P. S. Мне кажется, надо мной смеется весь наш маленький город, тоже как в „Главной улице“. Я иду в школу, опустив голову низко-низко…»
Часть первая. Один день
Решено было, что поеду к Т. И. Малявиной я.
— Большие, глубокие писатели вряд ли оторвутся от письменного стола ради этого случая, — кривя иронически губы, говорил мне редактор. — Думаю, что вы разберетесь не хуже. С богом!
Ехать мне не особенно хотелось, и я не торопился. Письмо Т. И. Малявиной и трогало меня по-человечески, и отталкивало.
Трогало тем, что ей больно. Но эта боль, как мне казалось, должна быть более целомудренной, обращенной, если она невыносима в одиночестве, к самым дорогим людям, но не к тем, совершенно чужим, с неведомым тебе душевным строем, которые за тридевять земель вынут деловито письмо из конверта.
Ну, а если нет рядом этих самых дорогих? Что тогда? Я боролся с собой. Мне, естественно, хотелось менее сложного, более цельного отношения к письму: сострадать, а не осуждать. Уж если ехать, то действительно с чистым сердцем.
Но письмо, к сожалению, отталкивало меня не только нецеломудренной обнаженностью. Я испытывал давно неодолимую антипатию к молодым женщинам, влюбленным в Рудина и Болконского, повторяющим кстати и некстати, что из жизни «что-то ушло». Опыт общения с ними убедил меня, что они поразительно слепы к тому новому и удивительному что «вошло» в жизнь и что составляло для меня главную радость и ценность современной жизни.
Редактор, выслушав эти соображения горестно рассмеялся:
— Когда же вы, наконец, научитесь мыслить? Видеть отчетливо большую тему в потоке случайных, разрозненных явлений? При чем тут все ваши сомнения, когда тема эта в данном случае… — он умолк на полуслове, вглядываясь в меня напряженно несколько секунд, как бы решая про себя, стоит ли передо мной метать бисер, и поднял торжественно левую руку с нацеленным в люстру указательным пальцем. — Тема эта: искусство и человек. Человек и искусство. — Я ошалело следил за его пальцем, и он подобрел, подсел ко мне на диван, обнял за плечи. — Не понимаете?.. — Редактор любил, когда его в первую минуту не понимали. |