Изменить размер шрифта - +
И лишь когда утих шум сенсации, охладели страсти и — что особенно существенно — подобными «бизонами» оказалась расписанной пещера Комбарель, куда не мог войти ни один из современных художников, ибо вход в нее был замурован, начались серьезные изыскания, установившие возраст рисунков: мадленское время (20–12 тысяч лет до н. э.).

Теперь «бизоны» изучены до мельчайших черточек; им посвящены тысячи умных страниц, где отмечается совершенство изображения и высказываются различные суждения о том, что же побуждало рисовать доисторического художника — избыток сил, вера в магический обряд, бессознательная попытка исследовать окружающую действительность?

Читая строки о «трепете напряженных мускулов и упругости коротких крепких ног бизонов», о хорошо развитом воображении художника, которое, видимо, помогало руке его, живо воссоздавая жестокую реальность: тяжелый бег животного сквозь чащу, его рев, ярость настигающих охотников, — я часто ловил себя на том, что в этих бизонах, особенно в самом поразительном — «раненом», — не замечено нечто весьма существенное для постижения тайны их бессмертия.

В царственной, низко опущенной голове, мощных, детски беспомощно подломленных лапах «раненого бизона» чувствуется доверчивость побежденного к великодушию победителя — то, что через тысячи лет будет потрясать сердца в шекспировских трагедиях. Художник наделил бизона новой истиной и новой красотой. Это были истина и красота самого человека. Его рисунки, даже когда он писал бизонов, исполненных сил, решимости бороться за жизнь, удивительно нежестоки. И странно, что этого чисто нравственного содержания не увидели за «модернистской» манерой маститые искусствоведы, Объявившие их работой современного европейского живописца. Вот он нарисовал бы жестоко!

В этой нежестокости доисторического художника в изображении жестокой реальности (чтобы жить, надо убивать) таилось великое обещание. Его работа исполнена сострадания. И для меня это куда существеннее, чем «совершенство рисунка» и «смелость больших пятен охры».

А когда он окончил работу и вышел из пещеры, где догорал костер и уже видели сны охотники, женщины и дети, его окружила первобытная ночь, первобытный мир. И он, художник, был равновелик этому миру, его безмерности, его бесчисленным тайнам. Он сам был микрокосмом и потому — Творческим Человеком.

Ночь была обыденно неспокойна: шумел ветер, шли сквозь чащу живые бизоны. Но в этом заурядном неспокойствии первобытной ночи можно было расслышать и что-то новое: ударял по камню Микеланджело, настраивал скрипку Моцарт, смеялся Пушкин.

«…Легко ли далась мне вера в вечного человека? В одном я теперь не сомневаюсь: она далась совершенно естественно. Началось это, пожалуй, с „Диалогов“ Платона. Я читал их задолго до философского факультета, шестнадцатилетним мальчишкой. (Работал на заводе и посещал вечернюю школу.) Понял одно: за две с половиной тысячи лет до меня жили умные, хорошие люди, умевшие с толком размышлять и, если надо, мужественно и красиво умирать. Второй раз читал „Диалоги“ на первом курсе филфака. Теперь они для меня были „объектом исследования“, и воспринимал я их не наивно-целостно, как в шестнадцать лет, а с чисто студенческой утилитарностью: не переживал, а изучал. Через некоторое время меня опять потянуло к „Диалогам“, и Платон вошел в мою душу. Он уже был не вне меня (объект исследования), а во мне. Но это отличалось от первого, наивно-целостного мальчишеского восприятия тем, что я теперь понимал его мудрость и духовную красоту. Я теперь не читал Платона, а жил с ним одной жизнью. Он был не по эту, а по ту сторону моего духовного мира. Он стал живой клеткой вечного человека во мне. Вам, конечно, известна формула Маркса о сохранении богатства достигнутого развития, как непременном условии возвращения „человека к самому себе, как человеку общественному, то есть человечному“.

Быстрый переход