|
Последние слова приходилось извлекать из неимоверной, мучительной пустоты, и теперь одна она и осталась, неоглядная пустота изнеможения, беспредельная, необозримая в своих далях и закоулках, страшно-бесстрашная, беспамятная пустота, лишь полная странно-мучительной трезвости беспамятства, пустота, в просторах которой со свистом гулял озноб. Но еще и незримо мелькало во всем этом что-то недосказанное, что-то такое, что непременно должно было быть высказано, что было со всем предшествующим связано и в то же время не связано, так что надо было его найти, иначе всего совершившегося было не довольно. Оно было не менее важно, чем стихи, поначалу предназначавшиеся к уничтожению и теперь его избежавшие.
— Где… где сундук?!
Плотий с тоскою поднял глаза.
— Вергилий… Он у Августа, в надежных руках… Не тревожься…
А Луций придвинулся ближе с документом — за подписью, хоть еще и не было довольно. Или недоставало только подписи? Это ее надо было найти?
— Давай…
Подпись поставлена, но текста не разобрать; о, еще не довольно, не довольно — буквы так и пляшут.
— Надо еще добавить, Луций… добавить… песни не должны быть порваны…
— Я слушаю, Вергилий.
И Луций снова изготовился писать под диктовку.
— Песни… не должны быть порваны… и… и чтобы ни слова не было добавлено или опущено… Я запрещаю…
— Но ведь это ты уже говорил…
— Ты запиши… запиши…
Совсем один, из последних сил; ничего уже не вырвешь у пустоты: ни звука, ни воспоминания, ни даже тусклого плеска воды. Только пальцы ведут самоуправную жизнь: они блуждают по одеялу, сцепляются, разжимаются, чтобы сцепиться вновь. Песни не должны быть порваны, и ничто, ничто не должно быть порвано; это очень важно, но не в этом суть, она в том, что еще сокрыто, прячется во тьме. О, даже пустота не должна быть порвана, пока она не выдаст то, что таит в себе, — вот пальцы это знают, не зря они все ищут, блуждая в пустоте; они сжимают пустоту, дабы выдала она сокровенное, они стискиваются все отчаянней…
И тогда оно свершилось: меж стиснутых пальцев, глубоко-глубоко в пустоте, едва зримо, будто пробившись сквозь все уплывающие туманы небосвода, забрезжил робкий свет, слабый, как вздох угасающей звезды, но и перенесшийся в ту же секунду на уста и оживший вольным выдохом, обетованным и обретенным:
— Кольцо отдайте Лисанию.
— Твой перстень?
Земному отныне довлело; и было светло, и звучало неслышно и легко:
— Истинно так… Лисанию…
— Да нет такого вообще, — что-то пробормотало в ответ, и, возможно, то был Плотий.
— Ребенку…
ЭФИР — СНОВА НА РОДИНЕ
© Перевод А. Карельский
Что-то там еще бормотало? Неужели все еще Плотий с его добродушным ворчанием — таким надежным, таким живительным и добрым? О Плотий, о, пусть длится оно, пусть длится это бормотание, такое спокойное, такое успокаивающее, немолчный родник из бездонных глубин души и мира, — о, теперь, когда труд завершен, теперь, когда совершенного довольно, когда уже ни к чему не надо приуготовляться, — о, пусть длится оно вечно! И оно длилось, немолчное бормотанье, беспрестанный, мягко накатывавшийся и откатывавшийся рокот, волна за волной, неприметно мала была каждая волна, но все вместе они разбегались неоглядными, неохватными кругами; оно просто было вокруг, не надо было даже прислушиваться, не надо напрягаться, чтобы удержать его, да и не хотело оно быть удержанным, это беспрестанное бормотанье, оно устремлялось дальше, вливалось в журчание вод, в журчание фонтанов, сливалось с ними в единый бесцветно-могучий колыбельный поток, само став потоком, само став покоем, тихо ластясь к бортам и днищу ладьи, тихо пенясь и ускользая. |