|
Так вот и вершилось все, пока бежала по губам и гортани жидкость без влаги, влага без вкуса, не смачивая ни губ, ни языка, ни гортани, так вершилось прощание с Плотием, вершилось в милосердии его дружеской близости; и, осиянные оком вселенной, омовенные слезами вселенной, обративши друг к другу омытые истиной взоры, вселенской влагой забвенья омытые взоры, они могли уже и не плакать, и не знать ни мук, ни печали, просто тихо прощаться друг с другом, и прощанье давалось легко — тишина на дне тишины.
Ничего уже было не удержать, да и не надо было удерживать, ибо не было больше ни в чем несогласия, и он, испивший влаги, он, Публий Вергилий Марон, он теперь тоже не нуждался в имени, мог его сложить с себя, дабы оно, потускнев, стало просто знаньем, стало странно хрупким, целомудренным забвеньем, ибо хоть не был он осиротелым, но плыть дальше, сквозь новую бесконечность, он должен был один. Не соблазнит его больше страх, не прельстит чаянье встреч. Одиноким стал и свет, разлитый вокруг, стал чище и девственней, чем прежде, он сменился дремотной мглой, странной и благодатной мглой, что длилась и длилась, неясен был час ее наступленья, неясен час ее окончанья, ибо солнце, склонившись к неоглядной границе вод, будто стыдливо запнулось и медлило в них окунуться — и, застыв неподвижно, словно завороженное образом Скорпиона, которого искало, тусклым пятном повисло в безоблачном небе, в торжественной россыпи звезд. Утратило длительность время, и в притихшей пустыне спокойно и плавно то ли скользила, то ли парила ладья; потеряв всякую скорость, не ведая твердой цели, всего лишь знаемо чувством, плаванье это, однако, имело ясное направление, предначертанное рисунком звезд. Отрок стоял впереди на носу, окутанный мглою, но фигура его четко обрисовывалась на фоне неба, чья необъятная ясность превзошла уже все границы ясности, и, то ли указу я путь, то ли призывая мечту, простер он вперед руку, всем телом подавшись ей вослед, вослед призывному этому жесту, устремлению к ускользающей цели. Можно ли было еще назвать плаваньем это скольженье, скольженье без весел и без ветрил? Не было ли оно неподвижностью, лишь видимостью движенья, создаваемой встречным движеньем небесной тверди, сонма сияющих звезд? Но плыл он или не плыл, так или иначе, он парил в преддверии знанья, все еще над его вратами, и недвижно сидел позади перевозчик, пребывал в молчании на своем посту, неослабно ощущалось его присутствие, вся уверенность, как и прежде, исходила от него, а не от фигурки отрока, слишком призрачной, слишком хрупкой, — нет, направлял ладью перевозчик, он один, даже если на самом деле путь зависел от движенья светил. Глубже и глубже опускалось солнце, жидким пламенем плавясь в сумрачном закатном костре; все заметней, несмотря на чистую безоблачность далей, тускнел его блеск, и предвечерняя ясность все заметней переливалась в ночную мглу, и все кристальней блистала звездная твердь.
То было преддверие ночи, не сама еще ночь; но уже полнилось тьмою безмолвное пение сфер, становясь все тише, по-ночному звучнее, там и сям вплетались в этот хорал звонко-немые кимвалы звездного света, и чем полнозвучней бряцали они, полог за пологом раздвигая поющую мглу, тем видней становилась фигурка отрока, тем ясней проступала она из тьмы, а заодно обнаруживалось, что ясность эту создавал тихий мерцающий свет, исходивший от простертой руки отрока и мягко, но властно завладевавший всею картиной как некое ее средоточие: от кольца, от завещанного Лисанию кольца, теперь горделиво поднятого им ввысь, исходило это сияние, светозарный плащ вкруг Лисаниевых плеч, и если сначала свет его походил лишь на мерцанье одинокой звезды в серых сумерках то ли рассвета, то ли заката, на грани таянья иль возгоранья, то теперь он стал путеводным светом, что брезжит во мгле, путеводной звездной улыбкой на воздетой детской ладони, воздетой, дабы горело ясно, — и будто дохнуло упоительным воспоминаньем из глубочайшего глубока земного пространства забвенья, где колышутся, как в океане, ширина, вышина и глубина, где тебя захлестывает время, захлестывает мука огня и льда; и само это дуновенье, исходившее от света кольца, нахлынувшее волной воспоминаний, прилетело как эхо, как младенчески легкое ласковое эхо, и ему он весь раскрылся навстречу, будто в горестно-сладком забвенье игры. |