|
То, что иначе показалось бы сделкой двух бедняков, приобретает видимость великодушного гостеприимства, когда речь идет об иностранце. Так что, не прибегая даже к словам, эти двое, сидевшие в комнате, в которой начали сгущаться сумерки, достигли между собой согласия. Гравюры в вишневых рамках, изображавшие архитектурные виды, смутно чернели по стенам, и только на двух писанных маслом картинах с римскими пейзажами, которые висели в простенках между окнами, еще можно было различить линии и потухшие краски. Отдаленное напоминание о свете. Совсем как мать и сын, которые присели вечерком, чтобы вместе помолчать, сидели они друг против друга, а в окнах светилось уже очистившееся от облаков, шелковистое светло-зеленое небо, и над западными крышами румянились перламутровые отблески зари. При таком задушевном настроении А. испросил разрешения выйти на балкон и вышел.
И вот перед ним та самая треугольная площадь, он видит ее, пускай не так — но ведь почти так! — как ему мечталось. Уже потемнелые, стояли деревья сквера, окруженные отчетливой светло-серой каймой совершенно просохшего асфальта, которым была покрыта широкая набережная. Вокзал осветился изнутри огнями, там остался вестибюль с гостиничными служащими, но А. о них и не вспомнил. Он разглядывал сверху редких пешеходов, которые неслышно проходили вдоль домов, слушал, как поскрипывает песок под ногами людей, бредущих по S-образной аллее, любовался собаками, которых вывели на прогулку. Временами нет-нет да и пискнет откуда-нибудь птичка; ласкающий воздух напоен влагой; изредка взлаивала собака. Родиться; стать от материнской плоти — плотью; воплотиться и стать телом, чтобы ребра вздымались от дыхания, чтобы пальцы охватывали железную балюстраду, чтобы мертвому быть в живом охвате; вечное чередование живого с неживым, одно другому приют бесконечно призрачный: да, родиться и затем отправиться по свету и странствовать по его приветливым дорогам, и чтобы детская рука неизменно покоилась в материнской руке — вот это самое естественное счастье человеческого бытия открылось ему со всей очевидностью, пока он стоял на балконе, прилепившемся к стене дома, чувствуя у себя за спиной надежность домашнего приюта, и глядел сверху на темную лужайку и темные деревья, памятью зная про кусты роз в саду позади дома, про полосу домов, что пролегла Между живым — и живым, между растущим — и растущим, про полосу из камня и дерева мертвое изделие человеческих рук, которое все равно родной приют. И А. знал, что ему позволено когда угодно возвратиться и что та, которая ждет в комнате, будет ждать терпеливо, так терпеливо, как мать ожидает свое дитя.
Он воротился домой в комнату, где сгустились глубокие сумерки, и сел на свое прежнее место напротив баронессы. Та встретила его улыбкой и, наклонившись навстречу, сказала:
— Хорошо небось там на улице?
— Дивный, незабываемый вечер! Но опять собирается дождь. — Хильдегард, — баронесса в первый раз назвала ее по имени, — Хильдегард пошла прогуляться. — И словно бы А. был членом семьи, которого следует посвятить в домашние обстоятельства, она продолжала: — Меня-то она, конечно, держит взаперти, точно пленницу.
Он нисколько не удивился, не усомнившись в правоте ее слов, однако, чтобы придать им шутливое значение, сказал:
— Ах, так, значит, вы, баронесса, пленница.
— Да, это и в самом деле так, — серьезно ответила она. — Побыв у нас подольше, вы и сами, несомненно, убедитесь, что я пленница.
А. кивнул. Ибо люди в плену друг у друга, и каждый думает, что только он — пленник. Вот ведь и для него жизненное пространство тоже сузилось и ограничилось этой треугольной площадью и этим домом, оно сузилось, при том что он и сам не мог бы высказать, по чьей вине это произошло и у кого он очутился в плену.
Баронесса продолжала свои объяснения:
— Я им обеим уступаю… Я говорю — обеим, потому что Церлина, моя старая горничная, которую вы уже видели, заодно с Хильдегард… Я им не мешаю, пускай их, раз им так нравится; я от жизни свое получила, и мне нетрудно отказаться от удовольствий. |