|
И как она себя выдаст, я уж в точности себе представила. Долго-то ждать не пришлось, я чуть не рассмеялась, когда она и впрямь его ввела, и уж вовсе чуть не прыснула, когда он над кроваткой наклонился, папаша-то, а она от волнения так и хвать его за руку. Вроде взаправду волновалась, а вроде и притворство одно. Он-то был похитрей, заметил, что я за ним наблюдаю, и уже на выходе посмотрел на меня, как будто через этот взгляд от отцовства своего отрекался и глазами-то сказал, что не она, а я была бы для него подходящая. А мне-то что терять, тоже глазами показываю, что, мол, поняла.
Давняя улыбка-ответ словно по волшебству явилась вдруг на ее лице, засветилась, как старчески сморщенное, старчески увядшее эхо себя самой, и была, из-за этой своей усохшести, чем-то вечно длящимся, как вечно длящийся ответ.
— Дала я ему это понять и сама смекнула, что дошло до него, что проняло его, не успокоится он теперь, пока не переспит со мной. А мне того и надо. И меня-то саму забрало, хотя ни он, ни я вроде к этому прежде не стремились. Человек немногого стоит. И не только бедная служанка из деревни, нет, всякий человек; святой разве так мудр и силен, что может не размениваться на дешевку. Но ведь и для страсти, для влечения, как ни дешево оно стоит, нужна сила, и хуже всех те, что из-за слабости своей, из-за никуданегодности делают вид, что они-де выше всех. Они-то самая дешевка и есть, все эти хитрецы, что лгут из трусости и из слабости да орут погромче о своем душевном дерьме, чтобы заглушить истинную свою натуру, потому что слишком груба она для них, а пуще того потому, что они вообще не имеют о ней понятия и полагают, что этим ором отвлекут ее и удержат. Душа у них, видишь ли, нацелена, чтобы страсть удовлетворить — и в то же время чтобы ее заглушить. А госпожа баронесса? Ни слова громкого во весь день, да и… голову заложу, ничегошеньки, кроме душевного дерганья, во всю ночь. Конечно, не ее вина, что никогда она не была настоящей женщиной и не могла ею стать — при суровой-то святости господина барона. Чего ж удивляться было, что досталась другому, похотливому. Ребеночка она с ним прижила во время последней поездки своей на воды; совпало все день в день. Ну и что же? Почему тогда не осталась с ним? Почему не сбежала к нему в Охотничий домик? Куда там! Похоть для этого была слишком мала, а страх слишком велик, сама же слишком была слабой да лживой. С таким же успехом можно было ей предложить улечься с ним на базарной площади. Все же хотелось мне ей помочь, в ущерб, так сказать, собственным чувствам, несмотря на ревность, да разве ей что втолкуешь. Наконец, когда господин председатель суда уехал как-то в Берлин, взялась я прямехонько за дело. «Госпожа баронесса, — говорю я ей, — неплохо бы вам, госпожа баронесса, иной раз и гостей позвать». Она так сдуру-то: «Гостей? А кого же?» Ну, я вроде как бы между прочим: «Ну, хоть господина фон Юну». Смотрит на меня эдак сбоку и подозрительно так говорит: «Ах нет, только не его». Ладно, думаю, поглядим. А в ней-то засело, и через пару деньков впрямь зовет его на чай. У нас тогда еще вилла была — самый шик, приемные комнаты со столовой внизу были; и мебели просторно, не как здесь, где только и знаешь, что обо все спотыкаешься, порядок навести никакой возможности, особенно когда Хильдегард мне не помогает. Так вот, была тогда у нас настоящая гостиная зала, и госпожа баронесса сидела там с ним, ну, прямо за километр друг от друга; я им подавала, на взгляды его не отвечала, а под конец попросила дозволения совсем уйти. Светелка моя — там, в мансарде, — тоже, конечно, была загляденье, не сравнить с теперешней. Когда же я попозже прокралась посмотреть, как у них идут дела, все было по-прежнему: сидели себе спокойненько, теперь уже в салоне, он скучливо так поглядывал своими бархатными глазами, и, даже когда она поднялась, чтобы налить ему чашечку свежего кофе, он и не попытался коснуться ее руки или там погладить. |