Состояние Габриэлы было по‑прежнему тяжелым, и вид ее смертельно бледного, измученного лица неприятно поразил настоятельницу. Это лицо нагляднее любых слов свидетельствовало о том, как близка была Габриэла к смерти. Щеки ее ввалились, губы казались почти прозрачными и приобрели синеватый оттенок, голубые глаза потеряли блеск, выцвели и сделались грязно‑серыми. Постоянные переливания крови пока не возымели никакого действия, и врач сказал настоятельнице, что Габриэле потребуется несколько месяцев, чтобы оправиться. «В физическом смысле…» – добавил он многозначительно и посмотрел на матушку Григорию.
У постели Габриэлы матушка Григория просидела почти час, но говорили они очень мало. Габи была еще слишком слаба, к тому же все, что она пыталась сказать, заставляло ее плакать.
– Молчи, дитя мое, ничего не говори, – произнесла наконец мать‑настоятельница и взяла ее за руку. Минут через десять Габриэла уснула, и матушка Григория была почти благодарна ей за это. Но когда ее взгляд случайно упал на лицо Габриэлы, она не сдержала дрожи. Такие лица – бледные, неподвижные, вытянутые – она видела только у мертвых.
Слухи о том, что случилось с отцом Коннорсом, достигли монастыря только через три дня после того, как молодой священник покончил с собой. Монахини тревожно перешептывались по углам, и матушка Григория, видя, что сохранить это дело в тайне не удастся, сделала за завтраком краткое объявление. Она сообщила сестрам, что отец Коннорс неожиданно скончался и что его тело будет кремировано, а прах отправлен для захоронения в Огайо – туда, где покоились останки его родителей и старшего брата. Все поминальные и заупокойные мессы также пройдут в Огайо.
Таково было решение архиепископа Флэнегана, и матушка Григория понимала, что старик делает все, чтобы замять скандал. Хоронить отца Коннорса на нью‑йоркском католическом кладбище было нельзя, поскольку, покончив с собой, он совершил смертный грех. По той же самой причине никто не должен был служить по нему заупокойные мессы, но архиепископ решил, что пусть лучше этому обстоятельству удивляются на родине отца Коннорса, а не в Нью‑Йорке, где подобный запрет мог смутить души обитательниц монастыря Святого Матфея.
Самым подозрительным выглядел, разумеется, пункт о кремации. Католическая церковь не признавала «огненного погребения», и умерший католик, а тем более – священник, мог быть кремирован только в самом исключительном случае. Матушка Григория полагала, что, хотя и с очень большой натяжкой, этот факт можно будет объяснить трудностями транспортировки тела. И все же, когда настоятельница попросила сестер келейно помолиться об упокоении души отца Коннорса, она поймала на себе несколько недоуменных взглядов, а сестра Анна – ныне сестра Генриетта – неожиданно расплакалась.
Через несколько часов после того как матушка Григория вернулась из больницы, сестра Анна сама пришла к ней в кабинет. Она опять плакала, и настоятельница, усадив ее на стул, спросила, что случилось. Но молодая послушница только рыдала, повторяя одни и те же слова: «Меа culpa!»[1], и ничего не могла толком объяснить.
– Что же все‑таки случилось, дитя мое? – спросила матушка Григория после того, как сестра Анна залпом выпила два стакана воды и немного успокоилась. – В чем ты виновата? Я понимаю, что смерть отца Коннорса сильно подействовала на нас всех, но не до такой же степени! Возьми себя в руки. Ведь ты не имеешь к его смерти никакого отношения, правда?
– Нет, имею! – всхлипнула сестра Анна, которая уже догадалась, что с Габриэлой и отцом Джо Коннорсом случилось что‑то страшное, и теперь ее мучила совесть.
Матушка Григория взяла новициантку за подбородок и заставила поднять голову. Глядя ей прямо в глаза, она проговорила спокойно, но твердо:
– Ты ни в чем не виновата. |