|
– Я при лошадях буду.
Старая Белокониха так яростно хлопнула дверью, что чуть не ушибла еле успевшего отпрянуть Мечника. Глядя, как старуха возится с засовом да еще и подпирает дверную створку увесистым бревнышком, Кудеслав тихонько сказал:
– А если ночью людоед нагрянет? А если купленник удумает сбежать? Глуп ведь еще по малолетству… Не боишься?
– Не боюсь! – Белокониха выпрямилась и перевела дух. – Ты рогатину-то лучше вот здесь, у самых дверей поставь – боги-то милостивы, только как бы не понадобилась она тебе еще до рассвета!
* * *
Кудеслав знал, что эта ночь добром не минется (доставшиеся в наследство крохи отцовского дара мытарили душу плохим предчувствием), а потому лег, не раздеваясь – даже сапоги не снял и нож из-за голенища не вынул.
Многочисленное Белоконево семейство (четыре бабы да несчитаный табунок детей) угомонилось на диво быстро. Вроде всего миг-другой успел промелькнуть после того, как убраны были остатки торопливого ужина, а в избе и в пристроенных углах слышалось только многоголосое сопение да полухрап-полустоны изломанного медведем Гордея (жить-то будет мужик, но хромым и кривобоким останется навсегда).
А вот Кудеславу долгонько не удавалось заснуть. Вроде бы после прошлой бессонной ночи да маятного, на сборы и путь растраченного дня полагалось кануть в сон, едва прилегши; и вроде бы понимал Мечник, что нужно ему успеть отдохнуть, выспаться; и вроде бы прежде ему, Мечнику, всегда удавалось заставить себя делать именно нужное… Да, прежде всегда удавалось, а вот нынче – шиш.
Сперва отчего-то вспомнилось, как Белокониха назвала стайню сараем. Вот ведь… В своей речи не замечаешь, а с чужих уст сорвавшись, нет-нет да и резанет слух. «Сарай», «сараюшка», «сарайка»… Не так уж и часто забираются в здешние края хазары; не так уж и многие из родовичей видят-слышат их, даже оказываясь на большом торге; а словечки хазарские будто собственной волей настырно вплетаются в вятску́ю молвь. Видать, все новое, неприевшееся, цепляется к душе человеческой, как репей. А изначально, поди, и без хвастовства не обошлось. Я, мол, не только по родимому окрестью лапти истаптываю, я-де разных людей навидался – и давай иноязыкими словечками щеголять… И сам же щеголь, поди, не заметит, как новое приестся до неотличимости от того, что повелось с деда-прадеда… А ведь это, наверное, относится не только к чуждым словам. Так же, наверное, получается и с обычаями. Пойди нынче, докопайся, что у нас от самого Вяткова корня, что от соседей, хоть от той же мордвы, а что у мордвы от нас… Эх, да ну ее, заумь эту! Сейчас бы заснуть…
Что ж, выгнать заумь из головы удалось довольно легко. Но сон все не шел.
Вертелся, ворочался Кудеслав на застланных мехом полатях, и вертелись, ворочались в Кудеславовой голове однообразные тревожные мысли о волхве, который…
Который что?
Что, собственно, такого тревожного происходит?
Ну, где-то по ночной дебри-матушке бродит одинокий волхв Белоконь, и там же бродит охочее до людского мясца медведище. Ну и что? Отчего ты, Кудеслав Мечник, волнуешься? Отчего ты волнуешься именно за Белоконя? Да всего лишь оттого, что Белоконь тебе друг, а медведь – нет. На деле же, небось, ещё бы дюжую дюжину раз подумать, кому из этих двоих следует больше бояться ночной чащи, по которой бродит второй.
Даже ты, после отцовой смерти оставшийся чуть ли не единственным душевным свойственником Белоконя – даже ты пару-тройку раз пугался старого волхва. По-нешуточному пугался, как никого и ничего другого.
Наверно, Мечника всё же сморила вкрадчивая полудрёма, в которую так любит переливаться задумчивость усталого, изволновавшегося человека. Потому что слишком уж ярко припомнился Кудеславу один из тех случаев, когда…
…Это было незадолго до распри с мордвой. |