Но крайний людской эгоизм приводит к тому, что каждый лишь хвастливо восхваляет то, что сам он дал, а полученного даже стыдится, вот почему часто получается так, что оба одновременно винят друг друга в неблагодарности за оказанные благодеяния. Мой друг Сципион, которому тоже иногда жилось плохо, служил в то время в деревне у одного богатого крестьянина, человека жестокого, который есть ему почти не давал, зато частенько угощал изрядной порцией колотушек. Однажды Сципион, чьим пороком отнюдь не было пристрастие к лакомствам, только с голоду вылакал горшок молока, и хозяин, который это обнаружил, избил его до крови. Сципион быстро выскочил из дома, чтобы избежать верной смерти, так как мстительный крестьянин уже схватил железную мотыгу. Сципион мчался по деревне, но, пробегая мимо мельничной запруды, увидел, что трехлетний сынишка крестьянина, только что игравший на берегу, упал в поток. Мощный прыжок — и Сципион очутился в воде, схватил мальчонку зубами за платье и благополучно вытащил его на зеленую лужайку, где тот сразу пришел в себя, заулыбался своему спасителю и стал его ласкать. Однако Сципион пустился наутек со всей прытью, на какую был способен, чтобы никогда больше не возвращаться в эту деревню. Видишь, друг мой, это была чисто дружеская услуга. Прости, если подобный пример со стороны человека мне как-то сразу не приходит на ум.
Я. При всем твоем ожесточении против нас, людей, которые у тебя на весьма плохом счету, я начинаю все больше тебя любить, славный Берганца. Позволь мне совершенно бескорыстно выказать тебе мое расположение способом, который, как я знаю, будет тебе приятен.
Берганца, легонько фыркая, придвинулся ко мне поближе, и я несколько раз погладил его по спине, от головы к хвосту, и почесал; постанывая от наслаждения, он мотал головой, вертелся и извивался под моей ласковой рукой. Когда я наконец перестал, разговор продолжался.
Берганца. При каждом приятном физическом ощущении мне в воображении тоже являются прелестнейшие картины, и вот сейчас я увидел обворожительную Цецилию, как она однажды в простом белом платье, с красиво заплетенными в косы блестящими темными волосами, плача, удалилась от гостей в свою комнату. Я вышел ей навстречу и, как делал обычно, лег, свернувшись, у ее ног. А она взяла меня обеими ручками за голову и, глядя на меня своими светлыми глазами, в которых еще блестели слезы, сказала: «Ах! Ах, они меня не понимают. Никто, и матушка тоже. Так не поговорить ли мне с тобой, верная моя собака, обо всем, что лежит у меня на сердце? Ах, я даже не могу это выразить, а если бы и могла, ты бы мне не ответил, но зато и боли не причинил бы».
Я. Эта девушка — Цецилия — становится мне все интереснее.
Берганца. Господь Вседержитель, коему я поручаю мою душу, — пусть нечистому не достанется от нее ни доли, хотя это ему я, скорее всего, обязан обличьем благородного венецианца, в каком уже столько времени болтаюсь здесь, внизу, на большом маскараде, — да! Господь Вседержитель создал людей совсем разными. Бесконечное разнообразие догов, шпицев, болонок, пуделей это ничто против пестрого смешения острых, тупых, вздернутых, крючковатых носов; против бесконечного различия подбородков, глаз, лобных мышц, а разве возможно представить себе всю разницу в образе мыслей, все особенности взглядов и мнений?
Я. К чему ты ведешь, Берганца?
Берганца. Прими это как общее или же как обыкновенное рассуждение.
Я. Но ты опять совсем отклонился от приключившейся с тобой катастрофы.
Берганца. Я только хотел тебе сказать, что моя хозяйка сумела завлечь к себе в дом всех сколько-нибудь значительных художников и ученых, какие были в городе, и при участии самых образованных семейств создала такой вот литературно-поэтически-художественный кружок, который она возглавляла. Ее дом был в некотором смысле литературно-художественной биржей, где совершались всевозможные сделки с суждениями об искусстве, с самими произведениями, а иногда и с именами художников. |