Изменить размер шрифта - +
На день, или на два, или даже на неделю я забывал о своем одиночестве. Затем наставало время отпустить очередного друга.

Я использовал пилу, чтоб распилить его пополам вдоль талии, отсечь от туловища руки и ноги по колено. Затем засовывал части в водонепроницаемые пакеты для мусора, в которых вполне уместно выглядят выпирающие угловатости и никого не удивит исходящее от них зловоние. Я оставлял их на помойке. Я пил виски, пока комната не плыла перед глазами, блевал в раковину и трезвел, чтобы заснуть, утратив очередную любовь. Еще не скоро наступит тот день, когда я сумею истинно оценить расчленение.

И вот я сижу в сырой камере тюрьмы Пейнсвик, что в Лоуэр‑Слотер рядом с промышленным пустырем Бирмингема. Мрачные названия, видимо, придумывают, чтобы устрашать души и щекотать нервы. Посмотрите на любую карту Англии, и вы найдете немало интересных мест: Гримсби, Кеттл‑Крэг, Фитфул‑Хед, Маусхоул, Девилс‑Элбоу. Англия не скупится на благозвучие и описательную силу топонимов, какими бы отталкивающими они ни казались.

Когда меня привели сюда пять лет назад, я оглядел свою камеру без особого интереса. Я знал, что меня причислили к заключенным категории "А". ("Г" наименее опасны, к "Б" и "В" лучше не поворачиваться спиной, а "А" – хладнокровные убийцы.) Газеты окрестили меня "Господин Гостеприимство" и поместили невзрачную черно‑белую фотографию, которая вызывала чуть ли не мистический ужас. Содержимое моей квартиры было любовно описано сотню раз. Суд надо мной напоминал настоящее цирковое представление омерзительного толка. Возможность моего побега сочли крайне опасной для общественности. Я должен был оставаться в категории "А", пока не умру, и открытые глаза мои не застынут в созерцании унылой бесконечности, выходящей за рамки четырех покрытых плесенью каменных стен.

Мне разрешалось принимать посетителей только с позволения начальника тюрьмы и под строгим наблюдением. Да мне было все равно: все, кого я любил, давно умерли. Мне отказали в обучении и отдыхе, но к тому времени на свете не осталось ничего, чему мне захотелось бы научиться, не существовало веселья, которым я мог бы насладиться. Я был вынужден терпеть постоянно горящий в камере свет – весь день, всю ночь, пока он не выжжет мне роговицу. Тем лучше, казалось мне тогда, пялиться на руки, перепачканные в крови.

Помимо яркой лампочки и виноватых рук, у меня была железная кровать, привинченная к стене и покрытая тонким бугристым матрасом, шаткий стол и стул и горшок, чтобы мочиться. Я часто напоминал себе, что по крайней мере у меня есть горшок, однако это не лучшее утешение, особенно холодным зимним утром в Пейнсвике. И все это помещалось в каменной коробке площадью три с половиной на четыре метра.

Интересно, много ли заключенных Ее Величества видели в дополнительных полуметрах изощренную форму пытки. Когда на закованного в цепи Оскара Уайльда натравливали собак во дворе тюрьмы, он отметил, что если таково ее обращение с узниками, то она не имеет на них права. Если я слишком долго глядел на эту стену, а смотреть было больше некуда, то у меня от геометрического несоответствия начинали болеть глаза.

Целый год терзал меня этот квадрат с изъяном. Я представлял, как все четыре стены движутся внутрь, срезая лишние полметра, и крошатся. Затем я постепенно привык, что привело меня в уныние не менее ужасное, чем прежнее раздражение. Мне никогда не нравилось свыкаться с вещами, тем более когда меня лишали выбора.

Как только тюремщики поняли, что я не собираюсь доставлять кому‑либо хлопоты, мне выдали тетради и карандаши. Из камеры выпускали редко – для физических упражнений в одиночестве и принятия душа. Однотипную разваренную еду приносили молчаливые охранники с лицами как на Судном дне. Я не мог никому причинить вреда своими карандашами, разве что проткнуть собственный глаз. Однако я исписывал их так, что они становились слишком тупыми и даже на это не годились.

Быстрый переход