— Ты что, дура? Я же звонил…
— Истомин, перед кем ты ломаешь комедию? Передо мной? Не надо, я театр не люблю. Разве что перед собой… Ты ведь не жил со мной, ты существовал, ты тяготился и домом, и мной, и мамой — она умерла в прошлом году, — ты придумывал любой предлог, чтобы уйти. И все бы ладно: ну не нагулялся мужик, молодость в нем играет, но зачем ты на меня давил?
— Я тебя давил?! Окстись, подруга!
— Давил, Истомин. Ты разогнал всех моих друзей: они тебя не устраивали, они были для тебя примитивными, они ходили в походы и пели у костра песни, которые ты не понимал. Ты не дал мне пойти в аспирантуру: женщина не должна быть слишком занятой, любая эмансипация, по-твоему, имеет границы. Ты отнимал у меня дело, но ничего не давал взамен. Ни себя не давал, ни дома… В самом деле, Истомин, зачем ты заставлял меня сидеть в четырех стенах? Для порядка? Зачем мне был дом без тебя? Без тебя я прекрасно жила с мамой… Кстати, и с ней ты меня постоянно ссорил, ты настраивал меня против нее, и я верила, верила — тебе, потому что любила тебя, и мама уходила от меня, уходила, а когда я вернулась к ней, она была для меня другой, не прежней, я уже смотрела на нее твоими глазами, меня раздражало то, что раздражало тебя…
— Ты же работала.
— Я потеряла темп, Истомин, потеряла кураж. Я работаю по инерции, потому что так надо, потому что все работают и есть хочется… Я согласна, согласна, я не Эйнштейн и даже не Софья Ковалевская, пороху бы я не изобрела, но я хотела работать. Истомин, я хотела изобретать порох, а ты мне очень разумно объяснил, почему это глупо, почему этого делать не следует…
— И ты поверила?
— Я не поверила, я подчинилась. Мы всегда подчиняемся тем, кого любим.
— Ишь ты, «любим»… Я слыхал, ты потом замуж вышла?
— Да. За одного из тех, кого ты разогнал.
— Хороший парень?
— Наверно.
— Что ж разошлись?
— Он по-прежнему ходил в походы, Истомин, и пел у костра песни, которые уже мне не нравились.
— А при чем здесь я?
— Ты начал меня подгонять под свой размер, начал ломать, а потом тебе надоело и ты махал топором по инерции, по обязанности, скорее даже отмахивался. И вот когда я поняла, что тебе надоело, я ушла. Но ты прилично надо мной потрудился, полработы — твои, честно… Это страшно — жить полуфабрикатом, Истомин: я еще не стала тобой, но уже не была собой…
— Я тебя не понимаю, — нервно сказал Истомин.
— Все ты понимаешь, не ври. Ты же у нас инженер человеческих душ, как ты сам о себе думаешь. Ты же не смог быть просто инженером, не захотел, и, наверно, правильно сделал. Ты нашел призвание, Истомин?
— Я его не искал. Я знал о нем всегда: и когда был студентом, и когда стал инженером… Кстати, подруга, не ты ли мне долдонила: пиши, пиши, пиши? Не ты ли убеждала: бросай к черту свои самолеты, кропай нетленки?
— Я долдонила, я.
— Значит, понимала меня? Прониклась, так сказать, ситуацией…
— Я всегда тебя понимала. Поэтому и ушла…
— Опять двадцать пять, отдай за рыбу деньги! — В сердцах Истомин пустил непонятное крылатое выражение, ненавязчиво полученное им в наследство от далеких рязанских предков.
У него постепенно крепло желание открыть на ходу правую дверь и легонько подтолкнуть в мелькающее пространство непрошеную спутницу. Но кого, спрашивается, подтолкнешь, если спутница сама утверждает, что ее нет, что она — облако в джинсах популярной фирмы «Ли»? Да и если б была — как можно! Истомин свято чтил Уголовный кодекс, любил к месту его цитировать, да и гуманен он был, «инженер человеческих душ», миролюбив и кроток, тараканов — и тех жене доверял давить, сам не марал подошвы домашних тапок. |