Изменить размер шрифта - +
Вот он заканчивает воспоминания и письма и переходит к завещанию, распределяя свое жалкое, ничтожное имущество, состоящее из религиозных книг и брошюрок, которыми снабдили его сердобольные священники. Он делает надписи: «На память от Франсуа-Бенжамена Курвуазье сего шестого июля 1840 года». Он приготовил подарки для своих дорогих друзей — тюремщика и помощника шерифа. Жалко наблюдать, как по мере приближения дня казни он привязывается ко всем, кто его окружает, как жадно льнет к ним, как они становятся ему дороги.

Пока в тюрьме происходят эти последние приготовления (о чем нас подробнейшим образом осведомляют отчеты, помещаемые в хронике), экипаж X. останавливается у моего подъезда, и мы принимаемся за приготовленный для нас завтрак. Выпить чашку кофе в четыре часа утра всегда приятно. А тут еще X. забавляет нас, повторяя только что услышанные им от Д. остроты. Эти остроты бесподобны; должно быть, они там в клубе и в самом деле превесело провели время; затем мы с жаром принимаемся спорить, как разумнее поступать в тех случаях, когда приходится вставать так рано: вздремнуть часок-другой среди дня или перетерпеть и не ложиться спать до вечера. Тут выясняется, что поданная дичь до невозможности жесткая, даже крылышко словно деревянное; мы, разумеется, несколько разочарованы, так как ничего другого на завтрак нет. «Не хочет ли кто-нибудь из джентльменов выпить на дорогу бренди с содовой? предлагает кто-то. — Замечательно прочищает мозги». И, подкрепившись таким образом, мы трогаемся в путь. Кучер, успевший задремать на козлах, просыпается от шума распахиваемой двери и дико озирается по сторонам. Ровно четыре часа. Как раз сейчас они будят несчастного — брр! «Кто хочет сигару?» Сам X. не курит, но клянется и уверяет нас самым любезным образом, что новая шелковая обивка кареты ничуть не пострадает от табачного дыма. Тем не менее Z., который курит, предпочитает сесть рядом с кучером.

— К Сноухилл! — приказывает владелец экипажа.

На улице теперь только одни полисмены; они понимающе поглядывают на нас — им хорошо известно, что все это значит.

Как спокойны и тихи улицы; только разбуженное каретой эхо, дремавшее всю ночь где-нибудь в углу, нарушает тишину. Тротуары, словно их кто-нибудь тщательно вымел ночью, такие сухие и чистые, что не запачкали бы белых атласных туфелек. В воздухе ни дуновения, ни облачка; только дымок от сигары Z. подымается ввысь белыми чистыми клубами. Листва на деревьях скверов такая зеленая и блестящая, какая бывает только за городом в июне. Кто поздно встает, не представляет себе прелести лондонского воздуха и зелени, а между тем ранним утром этот воздух и зелень так хороши, что трудно вообразить себе что-нибудь более свежее и восхитительное. Но они не выносят дневной толчеи и сутолоки; они уже не те, что были утром, и вы не узнаете их тогда. Когда мы проезжали Грейз-Инн, я заметил на траве в садах самую настоящую росу, а на стеклах старых кирпичных массивных зданий горела заря.

Пока мы добрались до Холборна, город заметно оживился; народу на улицах стало раза в два больше, чем в каком-нибудь немецком бурге или в провинциальном английском городке. Во многих пивных уже открыли ставни, и оттуда стали выходить мужчины с трубками в руках. Вот они зашагали вдоль светлой широкой улицы, все без исключения увлекая за собой синие тени, ибо все они устремились в одном направлении и, так же как мы, спешат к месту казни.

В двадцать минут пятого мы подъехали к церкви Гроба Господня; улицы к этому времени уже запружены людьми, но еще больше народа движется по Сноухилл. И вот наконец мы у Ньюгетской тюрьмы, но еще прежде чем мы успели ее разглядеть, нам бросилось в глаза нечто столь страшное, что сердце невольно заколотилось, и мы замерли от ужаса.

Прямо перед нами, примыкая к боковой двери тюрьмы, возвышалась черная виселица, равнодушно ожидающая свою жертву. От этого зрелища вас словно ударяет током, и вы делаете судорожный вздох.

Быстрый переход