Только запомни — женщины не знают об этом, и нельзя им про это рассказывать ни в коем случае. Я уже говорил тебе такое раньше, да, Зейде? Уже говорил? Ну, все равно. Это не страшно. Есть вещи, которые можно сказать и дважды. Первый раз ты говоришь, когда только подумал о чем-то, а второй раз, когда понял тоже. А если ты думал, что еврейский Бог как-то старается ради нашей любви, так ты представь себе такую картину: идет эскадрон казаков, скачут кони, шум, пыль, топот, и за тем эскадроном фургон, и в нем еврейка со своим офицером в их шелковой постели. А этот глупый сын мельника, который из-за тех зеленых глаз бегал за каждой коляской и фургоном, бежит и за этим ее фургоном, ну, а тот казачий офицер долго не думал, и, ты меня извини, Зейде, даже не вынув свой шванц из своей еврейки, он оперся — вот так, на одну руку, — а вторую руку с саблей высунул из окна фургона и прямо, не отрываясь от своего дела, одним ударом расколол ему голову, как арбуз, так что мозг выплеснулся на землю вместе со всей его любовью, и с его вопросами, и со всем, что там у него было. Потому что любовь, как я тебе уже сказал, Зейде, она в уме, в голове она, а не в сердце, как в твоем возрасте еще думают и ищут ее там. Ну, а теперь ешь, майн кинд, ешь, моя сирота. Жаль, что твоя мать не здесь и не может нас увидеть — отец и мальчик радуются и кушают вместе. Извини, если я, может быть, перебил тебе аппетит такой майсой. Эс, майн кинд, ешь!
И я ел.
9
Моше Рабинович, тот из моих отцов, который дал мне свою фамилию и завещал свое хозяйство, родился в маленьком городе неподалеку от Одессы. Он был последним ребенком в семье, младшим из семи сыновей.
Его мать, потеряв надежду родить дочь, наряжала своего меньшенького как девочку, отращивала ему длинные волосы, заплетала их в золотистую косу и вплетала в нее синие ленты, и Моше не противился этому.
Он рос в кухне, в окружении женщин и запахов, и годы, проведенные за шитьем и вязаньем, под разговоры служанок и кухарок и в играх с кружевными куклами, превратили его в крупную молчаливую девочку, которая чудесно вышивала гладью и знала, что ей суждено разочаровать свою мать.
И действительно, уже в одиннадцать лет эта Моше, засучив рукава своего кружевного платья, швыряла старшего брата на пол и дубасила его, когда он пытался дергать ее за косу и дразнил «мейделе», то бишь девчонка. А когда этой «мейделе» исполнилось двенадцать, то есть к тому времени, когда у других девочек уже начинают подниматься груди, ее грудная клетка вырастила на себе одни только курчавые побеги. Светлый мужской пушок зазолотился на ее щеках, кадык выдался вперед, голос огрубел, а скрытая мужественность была уже всем очевидна.
Вначале мать сильно обиделась на дочь за ее предательство, но однажды утром, увидев, как та уставилась на задницу служанки, наклонившейся над колодцем, поняла, что в этой обиде так же мало логики, как мало было смысла в ее прежних надеждах. В ночь перед бат-мицвой она прокралась к спящей дочери и отрезала великолепие ее косы. Она положила возле кровати мальчиковый костюм, а одному из возчиков велела научить Моше мочиться стоя.
В ту ночь Моше увидел сон, который никогда не снится девочкам, а наутро проснулся раньше обычного из-за холодка, который ощутил на затылке. Он потрогал там рукой, и неопровержимое прикосновение обрубка косы наполнило его ужасом. Оттуда рука его пространствовала ниже и пощупала между ногами, и запах, который приклеился к кончикам его пальцев, был таким чужим и пугающим, что он спрыгнул с кровати как был, голышом. И поскольку вместо снятого накануне вечером платья он обнаружил у постели лишь новехонькие брюки какого-то чужого мальчика, то прикрыл свое мужское естество двумя руками и с голым задом бросился к матери.
Но у входа в кухню была поставлена здоровенная служанка, которая угрожающе поигрывала черной сковородой, и голый мальчик был отброшен, метнулся снова, получил затрещину, упал, поднялся и, приняв приговор, отступил. |