— Ты видишь, Шейнфельд? — Он погрел руки над костерком. — Посмотри, и ты сам увидишь. Любовные письма горят, как любая другая бумага.
До обеда Ненаше немного работал во дворе, а иногда нанимался в другие хозяйства. Но большую часть дневных часов они проводили вдвоем. А перед вечером Ненаше отправлялся в дом Рабиновича, в очередной раз попробовать поднять камень Моше.
Мне тогда было уже лет пять-шесть, и я хорошо помню эту картину: работник выходил из дома Шейнфельда, растирая огромные ладони и подбадривая себя громким рычанием. Он шел довольно быстро, а потом вообще переходил на бег, и все деревенские дети бежали за ним следом. Он бежал широкими пружинистыми шагами, неожиданными для такого громоздкого тела, и на бегу забавно раскланивался во все стороны и боксировал с невидимым противником.
— Макс Шмелинг, — ворчал Деревенский Папиш. — Пинкт бедиюк. Тютелька в тютельку.
Добежав до камня, Ненаше ни на секунду не останавливался. Он наклонялся, он обхватывал, и он ухал. Он багровел, и пыхтел, и тянул, и стонал. Но камень Рабиновича, который уже одолевал еврейских мясников, и черкесских кузнецов, и лесорубов с хребта Кармель, и салоникских греков из Хайфского порта, знал разницу между подлинным усилием и его имитацией и не поднимался ни на миллиметр.
Наши деревенские все ожидали, когда наконец Ненаше со злости пнет камень и сломает себе большой палец на ноге, но он никогда не злился, не пинал, не ломал и не хромал.
— Нельзя сердиться на камень, — говорил он. — Камень ничего не понимает и ни в чем не виноват. Все дело в уме. В конце концов я его все-таки подниму, в точности как Рабинович.
И возвращался в свой шатер, к своему ученику, к своим пластинкам и к своим танцам.
— Целый день мы только и делаем, что танцуем, — жаловался Яков. — Но ведь ты говорил еще о варке и шитье.
— Скоро, скоро, — ответил Ненаше.
Они гуляли по участку, и Ненаше сказал:
— Этот твой маленький сад тебе уже не нужен, Шейнфельд.
И действительно, грейпфруты и апельсины уже попадали с веток, так и не собранные никем, плодовые мушки вовсю жужжали на деревьях, и всем садом завладели сорняки.
— Апельсиновое дерево дает очень хороший огонь для варки, — продолжал Ненаше. — От него получаются горячие угли и хороший запах. Пришло время срубить твои деревья, а когда они высохнут, мы с тобой будем учиться варить на них свадебную еду.
Яков купил на складе два топора и большую двуручную пилу, и они с Ненаше спилили сад — тот сад, который за многие годы до того он посадил вместе с Ривкой, тот сад, в котором он стоял в тот день, когда Юдит приехала в деревню, и где под третьим деревом в третьем ряду Ривка нашла голубую косынку своей беды.
Все его мышцы ныли от боли. На ладонях вспухли волдыри. Глаза пекло от резкого масла, которым сочились апельсиновые обрубки. Ненаше посмотрел на него и засмеялся.
— Делай как я, — сказал он. — Изображай человека, который никогда не устает.
Он обрубил ветки и уложил их плотными рядами.
— Ну вот, Шейнфельд, — сказал он, — теперь у тебя уже нет сада, куда ты мог бы вернуться.
Я встал, вскипятил немного воды в кастрюле и вылил в ладонь два яйца. Потом растопырил пальцы, дал белкам стечь между ними в раковину и взбил веничком желтки с сахаром, с вином и с тем сладким отражением, которое ожидало их в моей памяти.
Не прекращая взбивать, я поставил миску на кастрюлю с кипящей водой и продолжал размешивать еще две минуты. Желтки согрелись, впитали вино и собственную жидкость, превратились в гладкую массу, и наконец в воздухе родился густой запах забайоне. |