Но когда я сказал это Глоберману, он вдруг стал белый как стена, и губы у него стали тонкие от злости, и он начал на меня кричать: «Сейчас ты еще скажешь, Шейнфельд, что Гитлер, да сотрется имя его, что он всю эту свою войну начал только для того, чтобы этот твой итальянский попугай попал в плен и заявился к тебе устраивать твою свадьбу?!» Он на самом деле рассердился. Может, потому, что у него в Латвии погибло ужасно много родственников от немцев. Как стена, такой он был белый, когда так кричал. «Для тебя уже нет в этой войне сожженных детей, и нет убитых солдат, и нет сирот, и вдов, и лагерей, — один только этот сраный итальянец, который явился устраивать свадьбу для Якова Шейнфельда и госпожи Юдит, да?» Но я уже не обращал внимания на такие разговоры, потому что не всякий, кто понимает в животных, он понимает и в людях тоже. А кроме того, как может Сойхер говорить о войне, и о жизни, и о смерти? Он же сам как Гитлер для коров.
А затем, в один прекрасный день, во время обычной полуденной дремы, Ненаше вдруг вскинулся и вскочил с кровати, словно какой-то пузырь лопнул у него внутри. Никакого ангела не было и в помине, и тем не менее Ненаше оделся, вышел из дома и направился прямиком к камню Моше Рабиновича, который давно уже не навещал.
Медленно и спокойно шел он, не подпрыгивал на ходу и не боксировал в воздухе, и грудь его поднималась в ровном и глубоком дыхании, и маленькие глаза были прикрыты.
Несколько детишек, завидев его, побежали в деревню с криком:
— Ненаше идет к камню! Ненаше идет к камню!
И к тому времени, когда итальянец остановился перед двором Рабиновича, его уже дожидались многочисленные зрители. Ненаше не остановился ни на миг. Он подошел к камню и сказал ему:
— А ну-ка, подожди минутку! Я сейчас позову моего Моше, и уж он поднимет тебя с земли!
Собравшиеся испугались. И сам камень, наполовину погребенный в земле, тоже как будто содрогнулся. Даже Ненаше был удивлен, потому что не знал, откуда пришли к нему эти слова и чьим голосом они были сказаны.
Он вытер руки о штаны незабываемым движением погибшей женщины, тут же опустился на колени, обхватил камень и с устрашающим рыком Рабиновича вырвал его из земли, поднял и обнял, как младенца, прижимая к груди.
Потом он пошел с ним по деревенской улице во главе веселого победного шествия.
— Не иди за ним! Немедленно вернись в дом, Зейде! — крикнула мама из окна коровника.
Я не пошел за ним, но и в дом не вернулся, потому что как раз в эту минуту пара ворон опустилась с вершины эвкалипта на край глубокой ямы, которая осталась от вырванного камня. Я тоже подошел туда. Испуганные дождевые черви извивались во влажной земле, в яму скатывались шарики мха. Пузатые желто-прозрачные муравьи ползали вокруг. Вороны начали клевать и глотать, и вдруг один из черных клювов стукнул по чему-то твердому, и я нагнулся, чтобы протянуть руку и раскопать то, на что он наткнулся.
Мой мозг еще не успел понять и представить, но мое сердце застучало раньше, чем пальцы рассказали ему, чего они коснулись. Я соскреб мокрую землю и ощутил квадратный угол шкатулки. Я счистил несколько комков и увидел речные ракушки и дерево.
Ненаше донес камень до центра деревни, обошел вокруг больших фикусов возле Народного дома, пошел обратно по своим следам, с торжествующим криком уронил камень в его яму и вернулся в дом Шейнфельда. Даже не повернувшись к сопровождавшим его людям, он вошел в дом и тотчас сказал:
— Это был знак, Яков. День настал.
Он разжег печь, согрел себе воду для мытья, принял душ, поел и уснул.
Вечером он встал, натянул свой старый комбинезон, разобрал шатер и взял белую коробку со свадебным платьем.
— Прощай, Яков, — сказал он.
— Прощай, Сальваторе, — сказал Яков. |