И со мной тоже.
А за три дня до того числа, которой назначил работник Шейнфельда в свадебном объявлении, когда вся деревня уже готовилась к торжеству, окутанная неотступными запахами стиральных корыт и кипящих кастрюль, мама пришла к Моше и сказала ему, что слухи верны — она действительно собирается бросить работу у него во дворе и дома, потому что решила заключить брачный союз с Яковом Шейнфельдом, избранником ее сердца.
В полдень того дня Юдит разожгла дрова и кукурузные кочерыжки, чтобы нагреть воду.
— Я хочу сейчас помыться, Зейде, — сказала она, — а ты сбегай посмотри, что происходит во дворе у Якова.
Я побежал, вернулся и рассказал ей, что Шейнфельд поставил столы, расстелил белые скатерти и расставил посуду.
— Он, наверно, устраивает какой-то праздник, — добавил я, сделав вид, будто не понимаю и не знаю.
Мама сидела в большом корыте, и пар шептался на ее коже. Она велела мне намылить ей спину и полить воду на волосы. Я сделал все, что она просила, а потом стал перед корытом с развернутым полотенцем в руках, с закрытыми глазами, и сердце мое было заледеневшим, беспокойным, ненавидящим и тяжелым.
Она медленно поднялась, закуталась в полотенце, села и причесалась, а потом долго вглядывалась в свое лицо в зеркале.
— Иди сюда, Зейде, — сказала она.
Я подошел и стал рядом.
— Я собираюсь выйти сегодня замуж за Якова, — сказала она.
— Хорошо, — сказал я.
— Он будет твоим отцом. — Она взяла меня за подбородок. — Только он.
— Хорошо, — сказал я.
— И мы останемся здесь, в деревне. Ты не должен ни с кем прощаться.
Она поднялась и прижала мою голову к каплям воды меж грудями, а потом отодвинула меня и принялась натягивать свое свадебное платье.
— Ты подождешь меня здесь, — сказала она.
И когда она повернулась, и вышла из коровника, и пошла туда, холодная тяжелая рука ударила меня по плечу, и я упал на землю.
— Как тебя зовут? — спросил знакомый мерзкий голос.
— Зейде! — крикнул я. — Я маленький мальчик, которого зовут Зейде! Иди, убей себе кого-нибудь другого!
И я поднялся, оттолкнул его от себя, бросился на мешки с комбикормом, освободил и вытащил шкатулку, которую спрятал между ними, и побежал за матерью.
Мертвая тишина стояла в деревне. На улицах не было ни души. Все ждали ее во дворе у Шейнфельда. Все, кроме меня, который бежал за ней, и Моше Рабиновича, который остался дома. Немногие звуки, разрезавшие воздух, казались удивительно маленькими и отчетливо резкими. Они двигались бок о бок в прозрачном воздухе — удары моего сердца, постукивание ее шагов, буря моего дыхания, карканье далекой вороны.
Я не крикнул ей остановиться, потому что знал, что глухое ухо и белое платье отделяют ее сейчас от всего мира — она не услышит, не остановится и не обернется. Я догнал ее, забежал вперед, встал перед ней и, протянув руки, открыл ее взгляду маленькую, грязную шкатулку.
Деревянная крышка в ракушках была закрыта, но когда мама воткнула в дырочку от ключа свою приколку, шкатулка открылась так покорно, что какое-то мгновение казалось, будто там таится одно лишь ожидание и ничего больше.
Она сунула руку внутрь и почувствовала что-то мягкое и влекущее. Длинная и толстая коса Моше Рабиновича медленно выползла наружу, и когда мама поднесла ее к глазам, старые девичьи банты развязались и золотой поток заструился меж ее пальцев.
— Это он послал тебя? — спросила она.
— Нет.
Она, конечно, сразу же поняла, что это то самое, что Моше все время искал. Но я думаю, что она не сразу поняла, что коса эта — его, и решила, наверно, что это коса какой-нибудь женщины, его Тонечки или еще какой-нибудь другой, И тем не менее ее руки уже ощутили то ласковое и глубокое тепло, которые ощущают руки, когда касаются самой глубокой правды. |