|
Если ты не будешь верить воспоминаниям своего отца, твоей плоти и кости, то чему ты да будешь верить? Когда ей было семнадцать лет, этой украинке, ее изнасиловал парень, который работал с ней на лесопилке. Схватил ее за руки, бросил на мешок с опилками и насильно залез на нее, а когда она кончила вытирать глаза от слез, а ноги, извини меня, от всей грязи и крови, эта бедняжка рассказала своему отцу, что тот парень ей сделал, и тут же получила он него столько раз по лицу, что один глаз у нее вытек совсем, а того парня ее братья поймали и убили — вилы с гумна они в него воткнули, все четыре зубца сквозь ребра. А через несколько недель она уже раздулась от беременности, как бочка, и отец сказал, что это на самом деле очень хорошо, потому что мужа она уже не приведет, эта курва, так пусть хотя бы у меня будет от нее внук, чтобы работал, как его несчастный отец, и помог мне в поле. Но прошли дни и недели, и месяцы тоже прошли, а та себе не рожала и не рожала. Потом прошло девять месяцев, и десять, и целый год, и два года, и три, и четыре, а она все время с этим животом, как куча пшеницы на гумне, и с грудями как два арбуза, и ее рвет каждое утро, как пьяницу, в ведро, и она ходит все время с руками на пояснице от сильной боли в спине. Сначала люди думали, что, может быть, это у нее болезнь, как корову иногда раздувает от клевера, и уже хотели воткнуть ей трокар, как корове против газов, но у нее там был не воздух. Когда ты клал ей туда руку, ты мог почувствовать, как у нее там толкается ребенок. Ой, что они только с ней не делали! Водили ее в церковь, и к этим их бабкам, и привели к ней женщину, которая ковырялась у нее там и специальными травами сделала ей внизу дым, даже к нашему раввину они ее привели, но он им сказал, — слушай хорошенько, что он им сказал, Зейде! — он сказал им так положите ее на стол и поставьте ей бутылку горилки, извини меня, между ног, потому что украинский мужик, даже если он совсем маленький и даже если он еще вообще не родился, когда он почует горилку, он сразу выскочит из любого места, где бы он ни находился. И так прошло десять лет, и двадцать, и все эти сорок пять лет прошли, а она так и оставалась беременной. Отец у нее давно умер, мать тоже умерла, и ей самой уже было шестьдесят, а она все с этим животом, с ребенком внутри, — что тебе сказать, Зейде, уже совсем взрослый зародыш, больше сорока лет, а выйти так и не вышел. Так теперь ты понимаешь, Зейде, почему я влюбился в твою маму?
— Нет, — сказал я, чувствуя, как во мне нарастает нетерпеливое юношеское раздражение.
— Почему я влюбился в нее, это ты хочешь знать? — медленно, с чувством, проговорил Яков.
Кусок хлеба, который он держал в руке, двигался по тарелке, кружил по ней, обходя края и собирая, его взгляд над салатом с яичницей был устремлен на меня, словно искал во мне признаков и доказательств.
— Знаешь, Зейде, с этой стороны ты похож на меня, с той — на Глобермана-скототорговца, а отсюда ты иногда похож на Рабиновича. А как тебе нравится еда?
— Еда что надо, — сказал я пересохшими губами.
— Так ты хочешь знать, почему я в нее влюбился? — спросил он в третий раз, и голос его был очень похож на мой — настолько, что мне показалось, будто он повторяет мой вопрос, хотя я не спрашивал его ни о чем, во всяком случае — вслух.
— Потому что к этому меня приговорила судьба.
Он торжественно поднялся.
Стоя ко мне спиной, он положил тарелку в раковину. У него были такие же вислые плечи, как у меня.
— Потому что есть судьба, которая приходит к человеку сверху, — снова заговорил он, — и есть судьба, которая приходит сбоку, и даже такая, которая нападает сзади, а есть чужая судьба, которая сбилась с дороги и приблудилась к тебе. А моя судьба самая плохая — та судьба, которую человек накликает на себя изнутри. |