Изменить размер шрифта - +
А он, при всей своей грубости, и жадности, и дурных привычках, он ее боялся смертным страхом. Но пить вместе они пили, это да. Медленно, по чуть-чуть, как будто кто кого пересилит. Не кто раньше опьянеет и свалится, как у пьяниц, а кто первый посмотрит на другого и улыбнется. Я только сейчас понимаю, насколько он был самый умный из всех нас троих, этот Сойхер. Потому что он один знал, что любовь — это не только когда ты даешь, но и когда у тебя берут, и он один понимал, что никогда нельзя показывать, как сильно ты любишь, потому что за одну минуту слабости человеку потом приходится платить всю свою жизнь. А на столе между ними всегда была какая-то маленькая закуска, которую он приносил с собой. Потому что тот, кто пьет, — запомни это, Зейде, — он должен знать, чем закусить, какой напарник нужен для каждого напитка. Для коньяка самый лучший напарник что-нибудь сладкое, для шнапса — что-нибудь соленое, а водка — она всем подруга. Короче, хорошо, когда рядом с бутылкой есть что-нибудь, потому что тогда пьют медленно, больше времени, не опрокидывают сразу весь стакан в рот. Ты меня понимаешь, Зейде? Пьют себе, нюхают, вдыхают, пробуют из закуски, разговаривают, жуют, думают, что сказать теперь. В уме у него никогда не было недостатка, у Сойхера, и он, конечно, знал все эти маленькие фокусы, что если едят немножко и пьют немножко, медленно-медленно-медленно, то остаются больше времени вместе. А тогда и слова начинают приходить, и можно поговорить и подумать, и один раз я видел, как они поднимали вместе лехаим, чокались друг с другом на здоровье, стакан со стаканом, и Сойхер сказал: «Пусть уши госпожи Юдит тоже получат удовольствие», — и стаканы зазвенели таким звуком, что у нас в деревне такого вообще не слышали, потому что у нас самый нежный звук, это когда корова ударяет рогами по железному ярму. И она вдруг улыбнулась ему, как я никогда не видел ее улыбаться. Я бы на его месте упал и заплакал от такой улыбки, но этот бандит, он только посмотрел на нее и даже не сдвинулся с места. Если он таки упал от этой улыбки, так только внутри своего тела он упал, и если он заплакал, так только в душе своей он заплакал. Эти торговцы скотом, — чтоб ты знал, Зейде, — у них есть такое специальное поведение с женщинами. У нас говорили: человек, который торгует мясом, он знает, когда с вдовой плакать, а когда с ней танцевать. Не то что мы, что если бы, допустим, солнце было бы в другое время и если бы я не был в саду, когда она приехала, и я увидел бы ее, скажем, только через неделю на улице или наутро возле склада, — все было бы иначе. Но я увидел ее там, как она плыла по полю на этой телеге, в желтом и зеленом море тех хризантем, и тут же понял — это послал мне Господь, вот он приплыл, мой кораблик, моя птица, та женщина, которая даст мне крылья. Только протяни руку и возьми, Яков, — так я сказал себе, — протяни и возьми, чтобы не обвинять себя потом всю остальную жизнь, потому что дать женщине, которую ты любил, дать ей уйти — это самое страшное, что может случиться с человеком.

Он встал и прошелся по комнате, и я почувствовал его боль в своем горле, но продолжал есть, жевать и глотать.

— Всю свою жизнь ты будешь потом себя обвинять. Это еще хуже, чем если у тебя пропал кораблик. Такое одиночество, оно даже больше, чем у Робинзона Крузо. Ты понимаешь, о чем я говорю, Зейде, все эти мои разговоры об одиночестве? Один я был там, возле реки Кодыма, один в мастерской у дяди, один я приехал в Страну, и даже с Ривкой я был один. Кто может быть вместе с такой красотой? Она была такая красивая, что даже я уже забыл, как она выглядела. Для Юдит мне достаточно только закрыть глаза, и уже я с ней, но с Ривкой я был, как написано в Танахе, «одинокая птица на крыше». Ты знаешь, Зейде, даже когда я был мальчиком, всякий раз, что я произносил «Шма, Исраэль», я всегда думал о том, что только наш еврейский Бог еще больше меня одинок на свете и что как раз поэтому мы говорим про него: «Бог наш единый, Адонай левад».

Быстрый переход