Ночь была темная, хоть глаз выколи. Первый же порыв ветра задул самодельные факелы, и только по красным головням, которые плясали и кружились во мраке, словно пьяные болотные огоньки, можно было догадаться, где находятся люди. Дорога шла вверх по Сосновому ущелью, в конце которого широкий и низкий дом, крытый корой, притулился к горному склону. Это был дом Старика и вход в шахту, где он работал, когда приходила такая охота. Здесь компания задержалась на минуту из уважения к хозяину, который, пыхтя, догонял их.
— Может, вы здесь минуточку обождете, а я пойду взгляну, все ли в порядке, — сказал Старик спокойным тоном, который нисколько не выражал его чувств.
Это предложение было принято благосклонно, дверь отворилась и снова закрылась за хозяином, а компания, прячась под выступом кровли, ждала и слушала, прижавшись к стене.
Несколько минут ничего не было слышно, кроме звонкой капели, падавшей с крыши, да шороха и шума качающихся ветвей. Они забеспокоились и начали перешептываться, делясь друг с другом своими подозрениями:
— Должно быть, старуха проломила ему голову с первого удара!
— Заманила в шахту да и заперла там, пожалуй!
— Сбила с ног и сидит на нем верхом!
— А может, кипятит что-нибудь, обварить нас хочет; ребята, станьте-ка подальше от дверей!
Как раз в это время звякнула щеколда, дверь медленно отворилась, и чей-то голос сказал:
— Ну входите, чего мокнуть на дожде!
Голос не принадлежал ни Старику, ни его жене. Это был голос мальчика, слабый дискант, разбитый, с той неестественной хрипотцой, которую порождают только бродяжничество и умение с малых лет постоять за себя. Снизу вверх на них смотрело мальчишеское лицо — лицо, которое могло бы быть миловидным и даже тонким, если бы изнутри его не омрачало познание зла, а снаружи — грязь и жизненные лишения. Мальчик кутался в одеяло и, как видно, только что встал с постели.
— Входите, — повторил он, — и не шумите. Старик там, разговаривает с матерью, — продолжал он, указывая на комнату рядом, по-видимому кухню, откуда слышался заискивающий голос Старика. — Пусти меня, — буркнул он недовольно Дику Буллену, который подхватил его вместе с одеялом, делая вид, будто хочет бросить его в огонь, — пусти, старый черт, слышишь?
Дик, сдерживая улыбку, опустил Джонни на пол, а все остальные, стараясь не шуметь, вошли и расселись вокруг длинного некрашеного стола в середине комнаты. Джонни важно подошел к шкафу, достал оттуда кое-какую провизию и выложил ее на стол.
— Вот виски. И сухари. И копченая селедка. И сыр. — По дороге к столу он откусил кусок сыру. — И сахар. — Он запихнул горсть сахару в рот маленькой, очень грязной рукой. — И табак. Есть еще сушеные яблоки, только я до них не охотник. От яблок живот пучит. Вот, — заключил он, — теперь валяйте ешьте и не бойтесь ничего. Я-то старухи не боюсь. Она мне неродная. Ну, всего.
Он шагнул на порог маленькой комнатки, чуть побольше чулана, где в темном углу стояла детская кровать. С минуту он стоял и глядел на гостей, закутавшись в одеяло, из-под которого виднелись босые ноги, потом кивнул им.
— Эй, Джонни! Ты не собираешься ли опять ложиться? — спросил Дик.
— Да, собираюсь, — решительно ответил Джонни.
— Что с тобой, старик?
— Болен.
— Чем же ты болен?
— У меня лихорадка. И цыпки на руках. И ревматизм, — ответил Джонни, скрываясь в чулане. После минутного молчания голос его послышался из темноты, должно быть из-под одеяла: — И чирьи.
Наступило неловкое молчание. Гости поглядывали то друг на друга, то на огонь. |