Изменить размер шрифта - +

Утром 30 мая, в понедельник, он чувствовал себя сравнительно хорошо и даже попросил меня, как всегда, привести его в порядок и тщательно причесать. Вечером готовилось новое переливание крови. Боря несколько раз звал меня и спрашивал, что они так долго возятся. Он очень спешил и надеялся, по-видимому, на благоприятный результат второго переливания. Во время переливания меня выставили из комнаты. Я стояла в приоткрытых дверях. Едва влили три капли, как у него фонтаном полилась кровь изо рта. Я поняла, что это конец. В полдесятого Боря позвал меня к себе, попросил всех выйти из комнаты и начал со мной прощаться. Последние слова его были такие: «Я очень любил жизнь и тебя, но расстаюсь без всякой жалости: кругом слишком много пошлости – не только у нас, но и во всем мире. С этим я все равно не примирюсь». Поблагодарил меня за все, поцеловал и попросил скорей позвать детей. Со мной он говорил еще полным голосом, когда же вошли к нему Леня и Женя, голос его уже заметно слабел. Стасик непрерывно подавал и надувал кислородные подушки. Агонии не было, и, по-видимому, он не мучился. После каждой фразы следовал интервал в дыхании, и эти паузы все удлинялись. Таких интервалов было 24, а на 25-м, не договорив фразы до конца, он перестал дышать. Это было в одиннадцать часов двадцать минут…»

Похороны Пастернака состоялись на кладбище в Переделкино. Вот как об этом вспоминал В. Каверин: «Иные жалели, что не было официальных похорон, потому что пол-Москвы пришло бы проводить Бориса Леонидовича. Но как в его жизни все превращалось в новое, небывалое, такими же небывалыми были и эти, впервые за сорок лет, неофициальные похороны. Никогда еще с такой остротой не смешивались темные и светлые стороны жизни. Многие, считающие себя порядочными людьми, не пришли – из страха за свою репутацию – проводить Пастернака. Трусы, дорожившие (по расчету) мнением людей порядочных, постарались проститься с поэтом тайно, чтобы никто, кроме его домашних и самых близких друзей Бориса Леонидовича, об этом не узнал. Боясь попасться на глаза, они через дачу Ивановых, дворами проходили к Пастернакам, «как тать», по выражению старой няни, много лет служившей в доме Всеволода (Иванова). Как всякое крупное событие, эта смерть «проявила», как проявляется негатив, направленность и состояние умов и чувств.

Мы с Лидией Николаевной пришли на другое утро, но Евгения Владимировна сказала, что «еще нельзя, замораживают», и мы только посидели в саду, с друзьями. Ивинская (Ольга Ивинская – гражданская жена Пастернака. – Ф.Р.) встретилась у ворот, растерянная, жалкая. В глубине, недалеко от могилы мальчика Нейгауза, сидели на скамейке вокруг стола Паустовский, Тарковский, кто-то еще, подавленные, но спокойные. В день похорон мы приехали рано, в первом часу, еще почти никого не было – и сразу пошли к Борису Леонидовичу. Он лежал в цветах, закинув голову, очень похудевший, с резко выделившимися надбровными дугами, с гордым и умиротворенным выражением лица. Мне показалось, что в левом уголке рта была чуть заметная улыбка.

Зинаида Николаевна вышла спокойная, прекрасно державшаяся. Я поцеловал ее руку. Как всегда на похоронах, кто-то стал говорить, что Борис Леонидович нисколько не переменился. Это была неправда: что-то юношеское всегда мелькало в его лице, соединяясь с быстрыми, тоже юношескими, движениями, когда, понимая вас с полуслова, он засыпал вас мыслями, догадками, сравнениями, всем чудом своей личности и поэзии. Теперь лицо было скульптурным, белонеподвижным. Зинаида Николаевна только сказала, что он очень похудел во время болезни.

Народу становилось все больше. Я нашел Паустовского, Д. Журавлева. Все любящие друг друга как бы старались объединиться, может быть, потому, что это было частью общей любви к Пастернаку. Мы долго стояли в саду, то здесь то там, народу становилось все больше. Говорили о том, что шведский король прислал телеграмму Зинаиде Николаевне, а Неру – Хрущеву… Был слышен рояль.

Быстрый переход