Вечер был тихий и ясный, по ущельям, как всегда, ползли тучи, но небо было чисто, два черных орла высоко разводили свои плавные круги. На противоположной стороне серебряной ленты Аргуна отчетливо виднелась одинокая кирпичная башня — единственное владение наше в Большой Чечне. В некотором расстоянии от нее партия конных чеченцев гнала отбитых лошадей вверх по крутому берегу и перестреливалась с солдатами, бывшими в башне.
Когда рота перебежала через мост, чеченцы были от нее уже гораздо далее ружейного выстрела, но, несмотря на то, между нашими показался дымок, другой, третий, и вдруг беглый огонь по всему фронту роты. Звук этой трескотни выстрелов секунд через пятьдесят, к общей радости толпы зрителей, долетел до нас.
— Вот она! Ишь пошли! Пошли, пошли-и! Наутек, — послышались в толпе хохот и одобрения.
— Ежели бы, то есть, постепенно отрезать их от гор, не могли бы себе уходу иметь, — сказал балагур в синих штанах, обращавший своим разговором внимание всех зрителей.
Чеченцы, действительно, после залпа поскакали шибче в гору; только несколько джигитов из удальства остались сзади и завязали перестрелку с ротой. Особенно один на белом коне в черной черкеске джигитовал, казалось, шагах в пятидесяти от наших, так что досадно было глядеть на него. Несмотря на беспрерывные выстрелы, он разъезжал шагом перед ротой; и только изредка около него показывался голубоватый дымок, долетал отрывчатый звук винтовочного выстрела. Сейчас после выстрела он на несколько скачков пускал свою лошадь и потом снова останавливался.
— Опять выпалил, подлец, — говорили около нас.
— Вишь, сволочь, не боится. Слово знает, — замечал говорун.
<— Задело, задело, братцы мои, — вдруг послышались радостные восклицания, — ей-богу, задело одного! Бог важно-то! Ай лихо! Хоть лошадей не отбили, да убили черта одного. Что, дофарсился, брат? — и т. д.>
Между чеченцами вдруг стало заметно особенное движение, как будто они подбирали раненого, и вперед их побежала лошадь без седока. Восторг толпы при этом виде дошел до последних пределов — смеялись и хлопали в ладоши. За последним уступом горцы совершенно скрылись из виду, и рота остановилась.
— Ну-с, спектакль кончен, — сказал мне мой знакомый, — пойдемте чай пить.
— Эх, братцы, нашего-то, кажись, одного задели, — сказал в это время старый фурштат, из-под руки смотревший на возвращавшуюся роту, — несут кого-то.
Мы решили подождать возвращения роты.
Ротный командир ехал впереди, за ним шли песенники и играли одну из самых веселых, разлихих кавказских песен. На лицах солдат и офицера я заметил особенное выражение сознания собственного достоинства и гордости.
— Нет ли папиросы, господа? — сказал N., подъезжая к нам, — страх курить хочется.
— Ну что? — спросили мы его.
— Да черт бы их побрал с их лошадьми <паршивыми>,— отвечал он, закуривая папиросу, — Бондарчука ранили.
— Какого Бондарчука?
— Шорника, знаете, которого я к вам присылал седло обделывать.
— А, знаю, белокурый.
— Какой славный солдат был. Вся рота им держалась.
— Разве тяжело ранен?
— Вот же, навылет, — сказал он, указывая на живот. В это время за ротой показалась группа солдат, которые на носилках несли раненого.
— Подержи-ка за конец, Филипыч, — сказал один из них, — пойду напьюсь.
Раненый тоже попросил воды. Носилки остановились. Из-за краев носилок виднелись только поднятые колена и бледный лоб из под старенькой шапки.
Какие-то две бабы, бог знает отчего, вдруг начали выть, и в толпе послышались неясные звуки сожаления, которые вместе со стопами раненого производили тяжелое, грустное впечатление. |