Нельзя, конечно, сказать, что ее он знает хорошо. Наоборот, странно: можно больше года работать с каким-нибудь человеком и совсем его не знать — ну, кроме того, что ей нравится получать зарплату наличными, что она не любит добавлять много молока в чай, не любит, когда ей задают много вопросов, и тому подобное. Ее любимое — красное с мороженым внутри, как-то раз он купил ей и даже убедил сразу же спрятать кошелек, и ей не пришлось отдавать ему 57 пенсов, он не хотел их брать. Подумаешь, какие-то 57 пенсов! И ведь странно — можно почти совсем не знать человека, и в то же время знать, что он — не такой, как все. Энгус берет у нее письма и газеты, говорит, не беспокойся, я сам с этим разберусь, Эми. Ему нравится произносить ее имя. Он старается не произносить его слишком часто, поэтому когда он все-таки произносит его, то кажется, что оно означает что-то особенное. Он уверен, что она сбежала от мужчины — от мужчины, который, может быть, бил ее или ее девчонку. Он в этом уверен. От мужчины, который слишком часто поднимал руку на нее, от такого кто угодно подался бы в бега. Или от мужчины, который забрал у нее все деньги. А может, это она забрала у него все деньги. В общем, какие бы у нее основания ни были, наверняка они веские. Иногда Энгус даже представляет, как в его кемпинг заявляется эдакий учтивый англичанин, хорошо одетый, с вкрадчивым голосом (а порой это лысеющий коренастый головорез с боксерским телосложением), и спрашивает, здесь ли она. Говорит о ней что-нибудь неприятное со своим ист - эндским выговором или своим шикарно-ресторанным, с шикарной водостойкой поверхностью, голосом. Энгус оглядывает его с головы до ног, чувствует, как раздуваются и пышут гневом ноздри, он уже замахивается и сильно бьет его под дых, так что тот падает на землю, вернее, падают оба — и головорез, и хлыщ, и ощупывают себе челюсти, пока Энгус разминает кулак. Чтоб я больше не слышал, как ты говоришь гадости о даме, ясно? — спрашивает он. И смотри у меня, если я снова увижу, что ты возле нее ошиваешься. Смотри, если я тебя замечу где-то рядом!
Хьюи говорил в пабе в прошлом году: Значит, Энгус, у тебя теперь новая помощница.
Донни: Англичаночка, да? Задирается, наверно?
Хьюи: Еще нет, но скоро начнет задираться. А, Энгус? А, Донни? А?
Энгус, уставившись в стойку бара, глядя, как распускаются в воздухе колечки дыма от его сигареты, ничего не отвечал.
Когда он доходит до газетного киоска и вынимает руку из кармана куртки, то с удивлением видит маленький белый носок, влажный, теплый, смявшийся у него в ладони. Детский школьный носок — он глядит на него в изумлении. Разглаживает складки. Выискивает влажную мелочь для девушки-продавщицы, сворачивает носок в еще более тугой комочек и бросает его во внутренний карман куртки. Выбирает мятные пастилки, которые особенно любит Авриль. Потом бежит трусцой домой — коротким путем — и напевает себе под нос.
*
Эми открывает дверь и оказывается в каком-то выжженном, почерневшем помещении. Дверь за ней захлопывается и глухо стукается о дверную раму; и рама, и сама дверь покоробились от огня. Но дверь хотя бы уцелела. Все, что раньше находилось в этой комнате, обратилось в мусор, хлам, в ничто. Она делает шаг вперед. Далеко зайти она не может, потому что посреди пола зияет дыра, через которую видно другое помещение, внизу. Над головой у нее тоже дыра — прожженная крыша обвалилась. Стены обуглены. Она осторожно ступает обратно, хватается за дверь, чтобы не потерять равновесие. Лак на двери растрескался и полопался.
Когда она убирает руку с дверной ручки, то видит, что пальцы почернели от сажи, так что тонкими белыми полосками проступил узор линий на коже.
Она не может понять, где находится. Не может понять, что все это значит. Такое ощущение, будто изнутри ее голова, опаленная тем же внезапным пожаром, сделалась пористой и покоробленной, и дым все висит, а через сорванную верхушку черепа внутрь ломится небо. |