Изменить размер шрифта - +
Да и потом, насчет этого сифилиса: давайте уж скажем прямо — ни одного прямого доказательства, что он у него был, мы так и не имеем. Врачи сомневались. Сам он бравировал болезнью, на деле же радовался, как все ипохондрики, только одному: сифилис уже есть, больше можно его не бояться. Никаких проявлений болезни — которая, как известно, возвращается циклически — в его случае мы не видим: он титанически работает, ни на что, кроме конъюнктивита, всерьез не жалуется, и внебрачные дети, родившиеся у него в 1883, 1884 и 1887 годах соответственно (то есть уже после гипотетического заражения), ни на что не жалуются и никакими врожденными патологиями не страдают. Равно как и их мать Жозефина Литцельман, с которой, как видим, он имел дело, не предохраняясь. Пусть сифилис не стопроцентно контагиозен — но, будь наш герой сифилитиком, вряд ли к нему стояла бы очередь из светских львиц Парижа.

Третий мотив: деньги. Больше всего он злится на издателей. Он всегда следил за тем, как расходятся книги, есть ли они на вокзалах, продаются ли на курортах, на водах — и как поставлена реклама. Теперь ему кажется, что издатели ограбили его. Они должны ему фантастические деньги, миллионы! Часть этих денег украдена, часть спрятана в сейфе, часть присвоил верный Франсуа, слуга, не покинувший его и в лечебнице… Он не просто бредит — мнится, говоря о своих миллионных гонорарах и тиражах, он провидит будущее. Ни одного французского автора не издавали в XX веке, как его. Так что ему есть чего требовать и на чем настаивать — но человек смертен и никогда не получит всей этой роскоши, всего, что ждет его после смерти. Может, там и дожидается идеальная возлюбленная, и понимающий читатель… но нет. Все украдено. Остановить воров! Судить издателей! Поймать Оллендорфа, Авара, двух единственных настоящих его друзей после смерти Флобера. Отобрать деньги. Направить их на благое дело — может быть, на победу над Германией, наконец.

Отсюда четвертый бред: он не может простить разгрома 1871 года, никогда не переставал ненавидеть пруссаков, всю жизнь мечтал о реванше. И ему постоянно кажется, что война объявлена, что ему пора выдвигаться в ополчение, что трубы трубят… Собственно, эта мания — любой ценой отомстить! — присутствует и в ранней его прозе: в ней ведь пруссаки не люди. Он для всех находит смягчающие обстоятельства, всех любит и всеми интересуется, но боши — другая порода: он ничего не простил. Ужасы войны в его изображении превосходят все, что знала проза до этого, — даже гаршинские «Четыре дня» (кстати, история его очень похожа на гаршинскую, и не тот ли это синдром, не то ли безумие — при осознании предела человеческих возможностей, исчерпанности человека как такового?). Война у него всегда — самое ужасное, что может произойти; и в безумии он порывается это исправить, отомстить, стереть смертельную обиду. Войной он будет бредить до последних дней, до последнего проблеска сознания.

Устойчивей будет только физиологический мотив — сознание собственной греховности (естественное для писателя, как доказал Синявский, ибо писатель обязан преступать законы и границы, иначе черта ли в нем; его дело — поиск новизны). И греховность эта — мысль о вине перед женщиной: «Я обесчестил всех женщин Франции!» Тут странно преломляется другой мотив — подспудное сознание, что он в самом деле дефлорировал литературу, что-то такое открыл в человеке, в мире, особенно в женщине, после чего по-прежнему жить не сможет уже никто. И об этом — о том, что он переспал со всем миром, — он будет кричать до тех пор, пока вообще сможет говорить; с апреля 1893 года все контакты с внешним миром прекратятся. «Наступает глухота паучья — тут провал сильнее наших сил».

Потом начнутся конвульсии, судороги, и после очередного приступа он умрет 7 июля 1893 года. Похоронен на кладбище Монпарнас.

Быстрый переход