Все обыкновенное, такое же, как везде, всегда, — и вдруг совсем иное, необычайное, на земле невозможное, как бы с того света в этот перешедшее, — ужасное. Чувствовали все, и больше всех Кальвин, что никогда и нигде не было того, что будет здесь, сейчас.
Если бы своды пещеры на него внезапно обрушились, они раздавили бы его не большею тяжестью, чем бремя той ответственности, которая должна была пасть на него в этот миг, когда он произнесет эти для человека невозможные, неимоверные слова:
Руки у него дрожали так, что уронить боялся чашу с вином — Кровью, пальцы ослабели так, что едва мог преломить хлеб — Тело. Но чувствовал, что не может противиться той неодолимо влекущей его и толкающей Силе — тайне Предопределения, «Приговора Ужасного» (Decretum horribile), что принуждала его делать то, что он делал, священнодействуя или кощунствуя, этого он сам сейчас не знает и, может быть, никогда не узнает.
Взяв хлеб, благословил, преломил и подал им всем. Молча вкушали Хлеб; молча пили из чаши Вино.
Вдруг в темной глубине пещеры, куда едва доходил трепетный свет факелов, Кто-то в белой одежде прошел; Кто-то сказал:
Мир вам!
«Кто это сказал — я или Он?» — может быть, подумал не он один, Кальвин, но и все вместе с ним.
Сам Иисус стал посреди них и сказал: «Мир вам!» Тогда открылись у них глаза и они узнали Его. Но Он стал невидим для них. И они сказали друг другу: «Не горело ли в нас сердце наше, когда Он сам был среди нас» (Лука, 24:31–32).
«Истинно так, истинно так! Он сам был среди нас!» — это почувствовал Кальвин с таким несказанно радостным ужасом, что, если бы, в эту минуту, надо ему было взойти на костер, — он взошел бы на него бесстрашно блаженно. Но минута пройдет, радость потухнет, и снова будет «заячий страх — заячий хвост».
Слух прошел между братьями, что сделан донос, может быть, одним из них, «Иудой Предателем», и что сыщики бродят около пещеры Св. Бенедикта. Кальвин бежал из Пуатье. Между Ангулемом, Орлеаном, Нойоном и Парижем снова бегает, мечется, прячется, спасаясь от сыщиков, как заяц от гончих, гонимый, бездомный и безымянный, то «благородный дворянин, Шарль д'Эспевиль», то «бродячий школяр, Луканий». Будет ли бегать всю жизнь, точно Богом проклятый Каин или Вечный Жид?
10
В ночь на 18 октября 1534 года появились в Париже, в Орлеане и в Амбуазе, где тогда находился король, прибитые к стенам домов гугенотские «Воззвания» (Placards) «против ужасных и невыносимых кощунств Римской Обедни». Найдено было одно из них и в спальне короля, «в том серебряном блюде, куда он клал свой платок».
Тотчас началось по всей Франции лютое гонение на протестантов. В двести червонцев оценена была голова каждого из них. 29 января 1535 года совершилось великое «Очищение» Парижа от «Лютеровой ереси». Шествие духовенства, короля и королевы, с тремя сыновьями их, проходило по всему Парижу, и на пути шествия пылали костры. Яростная толпа готова была вырвать осужденных еретиков из рук палачей, чтобы их растерзать. 29 января 1535 года объявлен был королевский указ о «защите католической веры» и об «искоренении Лютеровой и всех остальных кишащих во Франции ересей». «Всякий, кто даст убежище еретику, будет сожжен на костре так же, как сам еретик», — гласил указ. «Если бы и кто-нибудь из членов нашей семьи заражен был ересью, я истребил бы его сам беспощадно!» — говорил король в великом гневе.
Чтобы сжигать еретиков на медленном огне, изобретены были особые виселицы, в виде подъемных лебедок; к ним подвешивали жертву на цепях и то опускали в огонь, то из него подымали.
Был ли Кальвин на Гревской площади, когда сожжен был друг его Этьен де Ла-Форж? Если и не был, потому что «чувствительное» сердце его не вынесло бы такого ужасного зрелища, то, может быть, видел — и не однажды — во сне, как брат Этьен стоит в огне, и глаза их встречаются; но укора не было в глазах умирающего — был только тихий вопрос: «А почему же ты не с нами, брат?»
И, проснувшись, чувствовал он, что лицо его горит от такого стыда, как будто этот тихий вопрос ударял его, как хлыстом по лицу. |