Изменить размер шрифта - +
Мы прикованы к постоялому двору, говорил он, кто-то прикован к галере, а кто-то — к больничной койке.

Отец был прикован к «Кленам» своей страстью неумелого строителя, привязан к каждой дранке, черепице, дверной ручке, дай ему волю — он бы не вышел из плотницкого сарая, так и спал бы там на груде свежих ольховых стружек.

Однажды он взялся менять перила и выточил буковые — гладкие, розовые, с резными столбиками, правда, поставить их так и не удалось. Сначала папа подвернул ногу, когда упал с лестницы — длинная розовая балясина так и осталась у него в руке. Он улыбался мне, лежа на полу, чтобы я не испугалась, а я улыбалась ему, чтобы не показать, как мне страшно. Потом мы втроем пили чай и утешались маминым рассказом о том, что тибетские цари вообще обходились без лестниц, забираясь на небеса по желтой веревке му.

Наутро у мамы начались трудные времена, и нам всем стало не до того. Разобранные на части перила долго стояли в каменном сарае, подпирая низкий потолок, и я спотыкалась о них, когда приходила туда почитать или подумать.

Спустя девять лет, когда Хедда выписала из Кардиффа двух расторопных реставраторов, те пустили несколько брусьев на мебельные ножки, а оставшиеся куски сожгли вместе с деревянным сором, чтобы расчистить себе место вокруг верстака.

В папином сарае еще долго пахло лаками и абразивами, а забытую мастерами смешную щетку с металлической щетиной я прибрала и отдраила ею как следует почерневший садовый стол. На этот стол спустя четыре года положили отца. Потому что стол в гостиной был круглым и ноги отца пришлось бы подогнуть, а садовый как раз подходил.

 

В одной из маминых книжек — про будущее — я читала о доме в восемьсот этажей на дне океана, где все выделения жильцов, не исключая смертного пота, подлежали переработке, это называется замкнутый цикл. Вот и у нас теперь так же, все идет в ход, хлеб — на сухари, старые халаты — на тряпки, оставшиеся от постояльцев газеты — на растопку.

Похоже, «Каменные клены» оказались на дне океана, недаром каждое утро, просыпаясь, я чувствую зябкую беспросветную толщу воды над своей головой, густую пустоту, в которой не живут даже морские чудовища с плоскими телами и глазами на лбу.

Зато живу я, немая звезда акантастер.

 

Besides, the lottery of my destiny bars me the right of choosing.

Что я понимаю о себе?

Когда я пишу в свою тайную тетрадь — мама бы сказала в четвертинку, — я знаю, что ее никто никогда не прочтет, как никто не прочтет рецепты в мамином Травнике. Даже не потому, что он написан старым русским языком — с фитой и ижицей, а просто потому, что никому не потребуется.

Но разве думала об этом белоснежная корова Ио,  когда, отчаявшись привлечь к себе внимание, взялась вычерчивать копытом слова на песке — ей нужно было добиться понимания от одного человека, от ее непонятливого отца, и она его добилась.

Ее обняли и заплакали над ней. Для нее вырастили анютины глазки, и она ела их всю дорогу, пока не стала царицей египетской.

Я тоже ем анютины глазки! И пью греческий чай из шалфея!

Меня тоже жалит божественный овод и гонит в Египет вдоль грязного берега Ирландского моря. Я мариную бутоны одуванчиков! Я сушу семена пиона на подоконнике!

Я летаю на ветках бузины!

Обнимите же меня.

 

Табита. Письмо первое

 

 

Тетя Джейн, дорогая, у меня новости!

Во-первых, мистер Р. обещал перевести меня на второй этаж, там двойные окна с жалюзи и нет сквозняков. Больше не надо будет носить с собой шарф и шерстяные носки. Во-вторых, я починила кофейную машину и начинаю день с чашки эспрессо, как зимой, помнишь? — когда ты приезжала, только зерна молоть приходится помельче, иначе она засоряется и ужасно клокочет. Обошлось всего в девятнадцать фунтов.

Быстрый переход