Её долго не было, наконец она стремительно вышла, красная и, кажется, раздражённая.
— Царица небесная, что творится на белом свете?!
Распахнулось окно, из него высунулась косматая голова дяди Тихона.
— Убирайтесь ко всем чертям и оставьте меня в покое! — прокричал он хрипло, тяжело закашлял и уткнулся лицом в горшок с цветами.
Мы сидели в телеге подавленные. Против своего дома я спрыгнул, не попрощавшись с друзьями.
Среди мальчишеских забот и увлечений мы забывали о том, что идёт война, что живётся трудно. И вдруг какое-нибудь одно слово или жест грубо напоминали об этом, и сразу исчезала безмятежность, и в мыслях становилось как-то тревожно. Я всегда в такие минуты вспоминал папу, его портрет, висевший над моей кроватью.
Вот и сейчас. Я лежал с мамой. Я только что рассказал ей о Тихоне Мезенцеве.
— У человека слабая душа. Но ничего, он отойдёт, он уже второй раз теряется… Война — это проверка людям: и большим, и малым. И если они оказываются сильными, они побеждают и здесь, и там…
Разговор мог зайти о папе, и мы замолчали, чтобы не бередить друг друга.
— Мама, мы завтра гоним стадо одни. Шурка ружьё берёт. Патронов нету, но ружьё поправдашнее.
Мама улыбнулась — её щека шевельнулась у меня под рукой. Но я знал, что она всё равно думает о папе так же, как и я, и так же, как и я, чувствует отцовский взгляд, устремлённый на нас с невидимого в темноте портрета.
Глава четвертая
Я проснулся, сел в кровати, быстро проморгался и, соскользнув на пол, выскочил на крыльцо.
Солнце только что выкатывалось из-за расплывчатой кромки тайги. Оно не ослепляло, и на него можно было смотреть долго-долго, как на уголёк. На окнах полыхал отражённый восход.
Холодок добрался до сердца, я вздрогнул и юркнул в избу. Мамы уже не было. Удивительно, как это она так рано поднимается каждый день. Неслышно протапливает печь, готовит еду и уходит. Она не будит меня, чтобы растолковать, чем мне питаться без неё. Я сам знаю это. Я пошарил рукой в тёмном зеве печи и вытянул сковородку. Жжётся. Прихватил тряпкой. На столе, возле пепельницы, чистой со дня ухода папы на фронт, увидел записку. Сажными руками схватил её, поднырнул под штору и уселся на подоконник. Я кончил второй класс, но мама по привычке или в шутку написала мне печатными буквами. «Миша, сегодня в клубе постановка, ты играешь! — напомнила мама вчерашнюю новость. — Пригоняйте стадо пораньше. Мама». А ниже добавила: «Может быть, от папы придёт письмо».
Письмо! Я откинул штору и взглянул сквозь комнатную серость на портрет. У папы большой нос. Мама говорила, что он на семерых рос, а одному достался. И хорошо, что одному. С другим носом папа выглядел бы смешно. Волосы у папы густые и длинные. Тоже, наверное, на семерых росли. В углу лба — шрам, уходящий в волосы, как тропинка в лес…
Папа, папа! Как ты там?..
Мы — ничего. Мама работает. Я пасу овец. Ты ведь не знаешь, что я пасу… У меня есть хорошие друзья — Колька и Шурка…
Я спохватился и торопливо соскочил с подоконника.
Картошка, жаренная с луком, приятно пахла. Картофельный хлеб я отодвинул. Потерплю день. Сегодня начиналась уборочная, значит, завтра будет настоящий хлеб. Тётка Дарья обещала нам первую корочку — заработали, как-никак пасём вторую неделю.
Во дворе раздался треск, точно там били пистонки. Это Шурка щёлкал бичом — звал меня. Миг — сковородка опустошена, второй миг — я одет, третий миг — здороваюсь с друзьями.
Большеголовый Колька был вровень с Шуркиными плечами. Он улыбался неизвестно чему. Шурка был хмурым.
— Эти-то, «спаянные кишочки», спят, поди, — проговорил Колька. |