Изменить размер шрифта - +
 — Ну, ступайте, а то пчёл натравлю!

Мы напились холодной воды и лениво вышли. Пасечник, вытирая руки о цветастую тряпку, хмуро кивнул на осину:

— Это не я её, до меня кто-то изувечил. — И снова уселся на чурбак.

Мы выбрались из лощины и скоро вышли на большую дорогу. Справа от неё дико чернели обуглившиеся деревья Первой гари, а слева утопал в хлебах неподвижный комбайн Фёдора. И вокруг на полный разворот — кудрявые околки.

Телегу с запчастью мы встретили на полпути к деревне.

Запчасть — маленькая шестерёнка — прыгала, как горошина, на подводе.

Девка, правившая лошадью, то и дело отодвигала её от края.

— Вот дураки, такую пустяковину на телеге везут. Верхом бы уж давно слетали, — проворчал Колька.

Дошли мы быстро, хотя нога, пораненная бараньим копытом, ныла и я прихрамывал.

Шурка был уже на скотном.

— Вы будто телились, — упрекнул он. — Ну, нашли?

— Нашли. Тётка Дарья велела выгонять стадо. Вот.

Дед Митрофан кивнул головой и открыл ворота.

Овцы забыли о несчастье. Они решительно спустились в лог и принялись хватать траву.

Колька не шнырял по тальнику, а шёл вместе с нами, молчаливый и насторожённый. Дуло пустого ружья устрашающе всматривалось в заросли. Овец мы туда не пускали.

— Вот тут, — проговорил Шурка, останавливаясь и наклоняясь.

Трава в этом месте была окровавлена и примята. Здесь лежала Хромушка. В двух шагах валялся нож. Колька поднял его, обтёр клочком травы и оглядел: да, обыкновенный сапожничий нож — скошенное острое лезвие, обмотанная грязной тряпкой ручка.

— Видно, до сердца не достал, короткий, — сказал Шурка. — Кто ж овец колет, их надо резать. Наверное, городской, бандюга.

 

Глава шестая

 

Вечером, когда мы передали стадо деду Митрофану, я сказал:

— Ребя! Айдате живее! Сегодня постановка в клубе! Мама сказала, что и я буду играть на сцене!

— Кого? — спросил Колька.

— Не знаю. Кого-то.

— Вперёд!

Шурка, задумчиво опершись на ружьё, произнёс:

— Я не смогу. Дома с Нюськой буду сидеть, пусть мамка сходит, она уж сколько не была.

Мы не пытались отговаривать его. Да и как отговаривать-то, когда он прав.

— Шурк, а мы к тебе после забежим. А?

Он пожал плечами, и мы разошлись.

Мама была дома. Она что-то жарила. Я, глотая слюнки, приблизил к сковороде нос; лёгкая крышка подпрыгнула одним краем, и горячий пар фыркнул мне в лицо — картошка!

— А-а, пастушок явился! — почти пропела мама, спускаясь с крыльца.

После всех пережитых страхов и приключений, когда казалось, что жизнь обрывается, увидеть вновь улыбающуюся родненькую маму было так невероятно и приятно, что я бросился к ней с каким-то всхлипом счастья, обнял за пояс и жадно уткнулся в мягкие сборки платья, словно запоздало прячась от всего недоброго и мрачного.

Похлопав меня по спине, она повернула мою голову к себе и спросила:

— А почему хромаешь?

— Чертило наступил… Мама, мама, а ведь у нас…

— Знаю, — остановила она меня. — Дарью встретила.

Огонь плескался в печке, трещина на её чёрном боку вырисовывалась огненной росписью, как молния на фоне грозовых туч.

— Теперь Кожиха затростит: «Я же говорила…»

— Зря ты так, сынок. Они хорошие люди… Кожины много пережили. Ты вот не знаешь, что такое война, а они под бомбёжкой были, смерть-то возле виска у них просвистела. Почернеешь поневоле… А вчера они ещё похоронную получили, отца убили.

Быстрый переход