— В твоем доме, туан, нет больше женщин. Прежде чем разбудить тебя, я дождалась, чтобы ушла старая мэм. Но мне нужны не твои женщины, а ты сам.
— Старая мэм? — переспросил Олмэйр, — Ты говоришь о моей жене?
Она кивнула головой.
— Но разве ты боишься моей дочери? — продолжал Олмэйр.
— Неужели ты не слышал меня? — воскликнула она. — Ведь я же долго говорила с тобой, покуда ты лежал здесь с закрытыми глазами! Она тоже ушла.
— Я спал. Разве ты не умеешь разобрать, когда человек спит, когда нет?
— Иногда, — отвечала Тамина, понизив голос, — иногда дух витает близ спящего тела и слышит. Я долго говорила с тобой, прежде чем дотронуться до тебя, и я говорила негромко, чтобы дух не испугался внезапного шума и не покинул тебя в добычу вечному сну. Я только тогда взяла тебя за плечо, когда ты начал бормотать непонятные для меня слова. Так, значит, ты ничего не слышал и ничего не знаешь?
— Я ничего не слыхал из того, что ты говорила. Расскажи все сначала, если ты хочешь, чтобы я что-нибудь понял.
Он взял ее за плечо и повел ее по веранде ближе к свету. Она не сопротивлялась. Она ломала руки с таким выражением скорби, что ему начало становиться страшно.
— Говори же, — сказал он, — Ты нашумела так, что могла бы разбудить даже мертвых; а между тем ни одна живая душа не пришла, — прибавил он тревожным шепотом, — Уж не лишилась ли ты вдруг языка? Да говори же! — повторил он.
После недолгой борьбы с ее дрожащих уст хлынул целый поток слов, и она поведала ему о любви Найны и о своей собственной ревности. Несколько раз он бросал на нее гневные взоры и приказывал ей замолчать; но он не властен был остановить эти звуки, лившиеся, как ему казалось, горячей волной, бушевавшие у его ног и поднимавшиеся жгучими волнами все выше и выше вокруг него; они затопляли его сердце, жгли его губы точно расплавленным свинцом, затмевали ему зрение, обжигали, смыкались над его головой, убийственные, безжалостные. Когда она заговорила об обмане, жертвой которого он сделался в тот самый день, о смерти Дэйна, он взглянул на нее так грозно, что она смутилась на мгновение и оробела; но он тут же отвернулся; лицо его внезапно утратило всякое выражение, и он окаменевшим взглядом уставился куда-то в речную даль. Ах, река! Его старый друг и враг! Она всегда говорила с ним одинаковым голосом, из года в год протекая перед ним, принося то удачу, то разочарование, то счастье, то страдание на своей изменчиво неизменной поверхности сверкающих струй и крутящихся водоворотов. Много лет подряд он прислушивался к ее бесстрастному, успокаивающему лепету, порой он звучал ему как песня надежды, порой как гимн торжества или ободрения; чаще всего она пела ему об утешении, говорила о грядущих лучших годах. Столько лет! Столько лет! Теперь же, под аккомпанемент все того же лепета, он прислушивался к медленному и тяжкому биению своего сердца, внимательно прислушивался, удивляясь правильности его ударов. Он машинально принялся считать их. Раз, два. Но к чему считать? Все равно со следующим ударом оно должно будет остановиться. Никакое сердце не в состоянии долгое время так страдать и так правильно биться. Эти мерные удары, напоминающие глухой барабанный бой и отдающиеся у него в ушах, скоро должны затихнуть. Но нет — биение продолжается, непрерывное и жестокое. Это уже выше сил человеческих, ну, что же — последний это удар или за ним будет еще другой? Долго ли это продлится, о боже? Его рука бессознательно все сильнее тяготела на плече девушки, и последние слова своей повести она произнесла, припав к его ногам со слезами страдания, стыда и гнева. Неужели месть уйдет от нее? Этот белый человек подобен бесчувственному камню. Нет, видно, поздно, поздно!
— И ты видела, как она уехала? — раздался над ее головой хриплый голос Олмэйра. |