|
Это был жалкий танец, трогательно démodée, старомодный, навеянный, как объяснила нам старшая, стихами Сапфо. В начале танцовщица, казалось, горела чистыми чувствами, голубое пламя сверкало в ее светлых глазах, но вскоре она сделалась вялой и безвольной, хотя подруга продолжала подстегивать ее вдохновенным властным взглядом, одновременно вполголоса рассказывая принцессе о священных танцах, о Платоне и о мраморной Афродите. Танцовщица медленно двигалась по маленькой сцене в красноватом свете двух ламп под абажурами из фиолетового атласа, под хриплый ритм граммофона поднимая и опуская то правую, то левую ногу, охватывая ладонями голову, то воздымая руки, то бросая их вдоль бедер в движении высшего отрешения, пока не остановилась и, поклонившись, не сказала с детской непосредственностью: «Je suis fatiguée», и уселась на подушку. Подруга обняла ее, назвала petite chérie, милой крошкой, и, повернувшись к принцессе Пьемонтской, сказала: «N’est-ce pas qu’elle est merveilleuse, isn’t she?»)
– Знаете, о чем я думала в тот вечер, глядя на танец молодой американки? – спросила принцесса. – Я думала, что ее движения нечисты. Не хочу сказать, что в них была чувственность или не хватало целомудрия, нет, но они были неискренни и полны гордыни. Я часто спрашиваю себя, почему сейчас так трудно оставаться искренним? Вы не думаете, что нам не хватает смирения?
– У меня есть подозрение, что танец молодой американки только предлог для вас. Вы, наверное, думаете о чем-то другом.
– Да, наверное, о другом.
Немного помолчала и повторила:
– Вам не кажется, что нам не хватает смирения?
– Нам не хватает достоинства, – ответил я, – и самоуважения. А может, вы и правы, только целомудрие может спасти нас от унижения, до которого мы докатились.
– Наверное, я это и хотела сказать, – заметила принцесса, опустив голову, – мы исполнены гордыни, а одной гордыни мало, чтобы подняться над унижениями. Наши деяния и помыслы нечисты.
И добавила, что когда несколько месяцев назад она распорядилась поставить для узкого круга друзей и ценителей «Орфея» Монтеверди в туринском королевском дворце, в последний момент ее охватило чувство стыда и показалось, что замысел был нечистым, что в нем тоже была гордыня. Я сказал:
– Я был в тот вечер на представлении в королевском дворце и чувствовал себя, сам не знаю почему, очень неуютно. Может, сегодня даже Монтеверди звучит фальшиво в Италии. Но мне жаль, что вы терзаетесь от стыда за вещи, которые делают честь вашему уму и вашему вкусу, потому что есть много другого, из-за чего мы все, и вы тоже, должны краснеть. Очевидно, принцессу тронули мои слова, она слегка покраснела. Я уже жалел, что наговорил ей все это, и опасался, что обидел ее. Но после нескольких минут молчания она сказала, и сказала любезно, что собирается как-то утром, может завтра, подняться в Ванс к могиле Лоуренса («Любовник леди Чаттерлей» хорошо раскупался, и о нем тогда много говорили). Я рассказал о моем последнем посещении Лоуренса. Когда я добрался до Ванса, уже стемнело, кладбище было закрыто, сторож спал и подняться с постели отказался, заявив, что les cimetières, la nuit, sont faits pour dormir. Тогда, припав лбом к решетке железных ворот, я попытался разглядеть сквозь посеребренную луной ночь простое и скромное надгробие, украшенное грубоватой работы мозаикой из цветных камешков, изображавшей феникса, бессмертную птицу, которую Лоуренс завещал запечатлеть на своей могиле.
– Как вы считаете, Лоуренс был искренним человеком? – спросила меня принцесса.
– Он был человеком свободным, – ответил я.
Позже, уже прощаясь, принцесса тихо, с заметной печалью в голосе сказала мне:
– Почему бы вам не вернуться в Италию? Не подумайте, что я упрекаю вас. |