|
Что-то дюреровское было в этой широкой, зарисованной с сухой точностью панораме: в замотанных в маскировочную сетку солдатах – античных ретиариях на медной гравюре; в разнообразном расположении деревьев, повозок, орудий, машин, людей и лошадей на склоне холма, который начинался от наблюдательного пункта и спускался к Днепру; в дали, куда, раскрываясь и расширяясь, уходила перспектива; в согнувшихся фигурках людей, бегущих с автоматами наизготовку вслед за танками, и в самих танках, разбросанных в высокой траве и подсолнечнике. Что-то дюреровское было в тщательной, совершенно готической проработке деталей, сразу схваченных глазом; казалось, будто при изображении оскала мертвой лошади или ползущего через кусты раненого, или опершегося о ствол дерева и прикрывающего глаза рукой солдата резец художника остановился на мгновение отдохнуть и потяжелевшая рука провела по меди след поглубже. Лающие голоса, ржание лошадей, сухие редкие выстрелы и скрежет гусениц казались вырезанными резцом Дюрера по прозрачному свежему воздуху того осеннего утра.
Генерал Шоберт улыбался, хотя тень смерти уже нависла над ним, легкая, как паутина, тень; он, конечно же, чувствовал ее неосязаемое прикосновение, он, конечно же, знал, что погибнет через несколько дней в пригороде Киева, что в собственной смерти проявится тонкое венское изящество, видное по несколько фривольной элегантности его манер (он наверняка уже знал, что умрет через несколько дней, приземляясь на своем маленьком летательном аппарате, «стрекозе», на киевском, недавно захваченном аэродроме: колеса его самолета, коснувшись поля аэродрома, наткнутся на мину, и он вознесется в букете алых соцветий неожиданного взрыва; только голубой его платок с вышитыми белым инициалами упадет невредимым на траву аэродрома). Генерал фон Шоберт относился к старой баварской знати, для которой Вена была не чем иным, как любимым прозвищем Мюнхена. Что-то одновременно моложавое и отжившее, несколько démodéе, было в его аскетическом профиле, в ироничной, печальной улыбке, в странной, прихотливой меланхолии в голосе, которым он говорил мне в Бельцах в Бессарабии: «Hélas! Nous faisons la guerre à la race blanche», которым он говорил в Сороках на Днепре: «Wir siegen unsern Tod. Мы побеждаем свою смерть». Он хотел сказать, что последним, высшим триумфом немецких побед будет смерть германского народа, что немецкая нация завоюет своими победами собственную смерть. В то утро он смотрел, улыбаясь, на колонну танков, рассыпавшуюся веером по равнине под Киевом, а по краю той дюреровской гравюры было начертано старым готическим письмом: «Wir siegen unsern Tod».
Танки с десантными отрядами уже зашли далеко в глубь пустынной равнины (после первых перестрелок глубокая тишина опустилась на бескрайние пшеничные поля, на травы, прихваченные первыми осенними заморозками; казалось, русские оставили поле боя и бежали за реку; стаи больших птиц вылетали из зарослей акации, серые воробьи вспархивали со щебетом над лугами, их крылья поблескивали в восходящем солнце; с далекого озера поднималась, медленно взмахивая крыльями, пара диких уток), как вдруг из далекого леса показались черные точки, потом еще и еще, они быстро двигались, пропадали в кустах, появлялись ближе, мчались бегом навстречу немецким танкам.
– Die Hunde! Die Hunde! Собаки! Собаки! – со страхом кричали солдаты. Ветер доносил злобный заливистый лай, лай преследующей лису своры. Перед лицом неожиданной атаки собак танки стали двигаться зигзагом и бешено палить из пулеметов. Десантники остановились, заколебались и, охваченные паникой, бросились врассыпную. Треск пулеметов долетал отчетливый и сухой, как звон стекла. Собачий лай вплетался в бешеный рев моторов, слышались крики, приглушенные шелестом травы на ветру: «Die Hunde! Die Hunde!» Вдруг донесся глухой звук взрыва, потом другой, еще и еще, два, три, пять танков взлетели на воздух, сверкающие куски стали разлетались в высоких фонтанах земли. |