|
Аксель Мунте ждал меня в роще из сосен и кипарисов. Этот прямой жилистый человек с надутыми губами стоял в накинутом на плечи зеленом пальто, в большой шляпе, небрежно нахлобученной на взъерошенные волосы; живые коварные глаза, спрятанные за темными очками, придавали ему вид таинственный и зловещий, какой обычно бывает у слепых. Он держал на поводу овчарку, и, хотя пес выглядел смирным, завидев меня среди деревьев, Мунте закричал, чтобы я не подходил близко. «Стой, не приближайся!» – кричал он мне, устрашающе жестикулируя и уговаривая собаку не броситься и не порвать меня в клочья, делая при этом вид, что удерживает ее с большим трудом, что едва в состоянии вынести чудовищной силы рывки животного, которое при моем приближении дружелюбно и радостно завиляло хвостом; я же подходил медленно и якобы с опаской, довольный своим участием в этой невинной комедии.
Когда Аксель Мунте в хорошем настроении, он всегда развлекается, разыгрывая лукавые сценки, чтобы посмеяться над друзьями. Возможно, это был его первый безмятежный день после нескольких месяцев угрюмого одиночества. Он провел невеселую осень в плену своих мрачных капризов и раздражительной меланхолии, надолго запершись в башне, как кость обглоданной зубастым либеччо, дующим с острова Искья, и трамонтаной, приносящей с Везувия кислый запах серы, сидя в своей влажной от морской соли мнимой тюрьме среди поддельных полотен старых мастеров, псевдо-греческих мраморных скульптур и статуэток Мадонны XV века, вырезанных из обломков мебели времен Людовика XV.
В тот день Мунте выглядел умиротворенным и решил поговорить со мной о птицах острова Капри. Каждый вечер ближе к закату в своем зеленом пальто, в нахлобученной на взъерошенную голову шляпе и в темных очках на носу он покидает башню и направляет свой медленный, осторожный шаг через заросли парка к тому месту, где редкие деревья образуют поляну; там он останавливается и ждет, прямой, худой, деревянный человек, обескровленный ствол, иссушенный солнцем, морозом и бурями, влажная счастливая улыбка появляется среди редкой растительности на лице этого старого фавна; птицы слетаются к нему стайками, радостно щебеча, садятся на плечи, руки и шляпу, клюют его в нос, губы и уши. А Мунте так и стоит, прямой и неподвижный, беседуя со своими малыми друзьями на милом каприйском диалекте до тех пор, пока не зайдет солнце и птицы не улетят к своим гнездовьям со звонким приветственным щебетом.
– Ah! Cette canaille de Munthe, – сказал принц Евгений, в его голосе было тепло и легкая дрожь.
Мы недолго гуляем по парку под продуваемыми ветром соснами, потом Аксель Мунте ведет меня в верхнюю комнату своей башни. В прошлом в ней было какое-то подобие хлебного сусека, теперь он устроил здесь спальню для своей черной меланхолии. Когда она приходит, Мунте закрывается в башне, как в тюрьме, и затыкает ватой уши, чтобы не слышать и голоса человеческого. Он садится на табурет, зажав меж коленями увесистый посох и намотав на запястье поводок. Свернувшийся у его ног пес смотрит на меня светлыми печальными глазами. Аксель Мунте поднимает голову, неожиданная тень опускается на его лицо. Он не может спать, война отняла сон, говорит он мне, он проводит ночи в тоскливом бдении, вслушиваясь в крики ветра среди деревьев и в далекий голос моря.
– Надеюсь, вы пришли говорить не о войне, – сказал он.
– Нет, о войне ни слова, – ответил я.
– Спасибо, – сказал Мунте. И вдруг сам спросил меня, правда ли, что немцы так чудовищно жестоки.
– Их жестокость – от страха, – ответил я, – они больны страхом. Больной народ, krankes Volk.
– Да, krankes Volk, – сказал Мунте, стукнул посохом в пол и после долгой паузы спросил, правда ли, что немцы ненасытно жаждут крови и разрушений.
– Они боятся, – ответил я, – боятся всех и вся, и убивают, и разрушают от страха. |