Итальянцы, и при них позабытая цаца, и при них позабытые кости, наконец‑то бежали общества дам и прочего общества, отгородившись от громко флиртующих парочек болтовней – мы вас как бы не замечаем, обходим вниманьем.
– Покажите письмо, Франческо.
Бартоломео Каза ленив и нелюбопытен, но радение, чтобы республика не претерпела ущерба, берет верх. Он давно подозревает магистра наречий в… в более чем всех смертных грехах. К тому же, он проиграл девять флоринов, не считая двенадцати, прилипших к дамским ручкам по настоянию того же Никколо – зачем? Зачем? Его монсеньор Шалтай‑Болтай – пссс. Пссс – и всё. Исключительно всё. Он, видите ли, любит подглядывать.
Франческо отступает на шаг – против воли на шаг, таково естество существа.
– А‑а, – это Лютеция.
– Э‑э, – это Франческо.
– Э‑э, мое послание носит исключительно частный характер.
– Будет же направлено адресату за двадцать флоринов из моего кармана. То есть казны, разумеется, – Каза яден. – Письмо, извольте.
Никколо, хоть и не любит подглядывать, глядит во все глаза. Карл молод, но крут. «Утопил жену‑француженку прямо так, в чём была, в подвенечном платье», – шуршит вся Италия. А теперь вот ещё раздраит эту Лютецию на две половинки. Представьте, синьоры: Лютеция‑левая, Лютеция‑правая. Лютик, чашечка, пестик.
Поведя плечом – извольте, мне не жалко – Франческо жестом кавалергарда‑посыльного императорского театра подает письмо. Нет, театра не выйдет, не выйдет молодца‑кавалергарда – он наг, даром что в кальсонах, наг, как Адам Пеннорожденный, нет. Придется подойти к лавке, поклониться россыпи костей (Северная Корона в апрельском небе) и сунуть драгоценное письмо Бартоломео. Тот с миной заседателя верховного магистрата – он и вправду некогда (никогда?) был (не был?) кем‑то в Совете Десяти – разворачивает письмо. Раз: осьмушка – в четверть. Два: четверть – в половинку. Три: целиком, цельное, целое!
10
Луи поет альбу под оконцем мощной резвушки. О‑ля‑ля, оконце, в оконце лилейный цвет.
Луи, дурным голосом:
– О‑ля‑ля, каковы красотки!
Бартоломео читает.
– Можете вслух, – небрежно, протяжно, терять нечего, разрешает Франческо.
«Когда я думаю о Флоренции, то представляю себе дивно пахнущий город, похожий на венчик цветка: ведь её же называют городом лилий, а наш собор называется Санта Мария дель Фьоре.»
Бартоломео, морщась:
– Что за жеманная ерунда?
Франческо, победительно:
– Читайте‑читайте.
«Когда же я думаю о тебе, то представляю себе дивно пахнущий цветок, похожий на эдемскую лилию: ведь ты же называешь её своей лилией, а мой собор – Сан‑Марком дель Фьоре.»
’О – ’о, наш Франческо, акула пера! дон‑жуан! паровая машина желанья! Даже Никколо избрал его центром своего внимания, даже Никколо. А ведь, казалось бы, Карл и Луи – картинка куда как живее. Бартоломео посрамлен гением эротографии, растерян, но не отступает: всё равно лишь пссс, вся эта писанина – чисто для отвода глаз, и траты на девушек – тоже.
Никколо в восторге аплодирует младшему братцу: знай наших! Каза вы‑ы‑ынужден рассмеяться: ха‑ха‑ха, как мило. Франческо улыбается, Никколо хохочет, итальянская партия на банном приеме взрывается весельем, в веселье взвивается пламя над крышею бани, в щелях стропил перебегают язычки, язычки, тошный дым оборачивается вокруг балок, кровля летит искрами – салют господину небесному фейерверкеру!
11
В глазах шлюхина сына Луи, возведенных горе, блестят непристойные иероглифы, сложенные из чернеющих перекрытий; он ликует, поверженный ликующей Франсуазой, и в хлопьях опадающей сажи они ослепительно неотразимы, как некий юный рыцарь, что в том году спас чудотворную статую святого Бенигния из‑под горящих сводов нашей часовни: выбежав, черный, словно Сатанаил, на свежий воздух, он упал без чувств, да его ещё сверху придавило дородными статями святого мужа. |