Его мать Роза спустила с него штаны, обнажив вздутый, опухший зад; моя мама наклонилась и сделала ему укол в бледное бедро.
После укола писатель стал шутить с моей мамой. Я не помню, что он сказал, но точно помню, что шутка его оказалась совсем не смешной. А потом зашла и Батья, жена писателя, худая, напряженная, настороженная женщина; волосы ее были собраны в узел на затылке; она предложила маме стакан чая, а мне — воду, подслащенную малиновым сиропом, в чашке, которая показалась мне треснувшей. Около четверти часа мы с мамой сидели в гостиной дома, который уже тогда называли у нас в деревне «развалиной». Помнится, в этом доме было нечто такое, что потрясло мое воображение. Быть может, потому, что из гостиной пять или шесть дверей вели в окружавшие ее жилые комнаты. Не так строились дома в Тель-Илане. Только в арабских деревнях я видел подобное расположение комнат. Сам же писатель, хотя я и знал, что пишет он в основном о Холокосте, не выглядел ни мрачным, ни скорбящим, а, напротив, распространял вокруг себя какую-то напряженную ребяческую веселость. Очень уж он старался нас позабавить: в своей несколько сонной манере рассказывал анекдоты, сыпал остротами, каламбурил. Однако по той единственной встрече мне он запомнился несимпатичным субъектом, который изо всех сил старается, буквально из кожи вон лезет, чтобы сойти за человека приятного и доброжелательного.
В шесть вечера я встал из-за письменного стола и отправился на прогулку по улицам поселка. Я чувствовал усталость, глаза болели после длинного дня в офисе, отданного подготовке годового отчета для налогового управления. Я собирался погулять полчаса-час, слегка перекусить в буфете Хаймовича и непременно вернуться к своей работе, которую обязан был завершить еще нынешней ночью. От усталости мне казалось, что вечерний свет не совсем прозрачен, а слегка мутноват, словно запорошен пылью. Жаркое, влажное лето царило в Тель-Илане. В конце улицы Колодца, некогда первым отрытого здесь и давшего ей свое название, стояла стена кипарисов, а за ними простирался сад, где росли грушевые деревья. Как раз там, за кипарисами, вдалеке, начало садиться солнце, опускаясь к линии горизонта на западе. Диск его был мутным, как обычно на исходе июньского дня, когда из пустыни дует сухой жаркий ветер, называемый у нас хамсином. Солнце выглядело так, будто сероватый занавес отделял его от нас. Шел я средним шагом, не медленно, но и не быстро. То тут, то там задерживался, рассеянно заглядывая в какой-нибудь двор. Людей на улице попадалось мало, все спешили домой. В эти вечерние часы жители деревни обычно сидели дома, на внутренних верандах, обращенных в сторону зеленых лужаек, в майках и шортах, попивая лимонад со льдом и просматривая вечерние газеты.
Встретил я по дороге нескольких прохожих. Авраам Левин приветствовал меня кивком, а один-два человека остановились, чтобы обменяться со мною парой слов. Здесь, в деревне, почти все знают друг друга. Кое-кто у нас затаил на меня злобу, осуждая за то, что я продаю дома чужакам, которые строят себе тут пристанище на конец недели или просто дачу. Еще немного — и Тель-Илан из деревни станет дачным поселком.
Старожилы весьма недовольны этими переменами, несмотря на то что новые обитатели явно сделали здешние места более привлекательными, превратив деревню из глухого захолустья в место, где, по крайней мере по субботам, бурлит жизнь. Каждую субботу в центре Тель-Илана останавливаются колонны машин, и горожане наводняют магазинчики с отборными винами, толпятся у прилавков с сырами, медом и маслинами, в художественных галереях, в магазинах под тентами, где выставлена мебель в стиле Дальнего Востока.
Свет знойного заката уже угасал, когда вышел я к площади перед Домом культуры на улице Первооснователей и, сам не знаю как, оказался позади этого здания. Безлюдное, печальное место, где поднялся с течением времени небольшой неухоженный садик. Редкий прохожий забредает в этот заброшенный уголок. |