Таким мы однажды увидим Ганса Касторпа в Оруни, где он, еще не сойдя с велосипеда, с книжечкой Данцигера в кармане лоденовой пелерины, рассматривает усадьбу и конюшни деда философа. А также на улице Святого Духа, у крыльца старого дома, где началась долгая жизнь Артура Шопенгауэра. Потом на Лабазном острове, перед конторой, где отец философа — тот самый, который покончил с собой в Гамбурге, — зарабатывал на содержание семьи. Потом в Полянках, где мать философа в летней фамильной резиденции читала вместе с мужем газеты из Англии, сообщавшие о Французской революции и полетах на воздушном шаре. И везде наш студент обнаруживал преудивительную, по сути невидимую — как кривая Вейерштрасса — нить времени, соединявшую его с горьким, но раскрепощающим посланием Артура Философа, с наукой, размышлениям о которой он предавался последующие два семестра в своем провинциальном, хотя отнюдь не заштатном Высшем политехническом училище.
Если благодаря этому Касторп окреп духом, если он смирился с тем, что пережил и очень уже давно, и недавно в Гданьске — о чем мы постарались рассказать нашему читателю, — то немалую роль тут сыграл и некий момент чрезвычайно странного, почти мистического озарения, чему в заключение следует посвятить хотя бы пару страниц.
Опять, как в прошлом году, серый город запорошило снегом. Вначале в воздухе кружились большие белые хлопья, потом ударил мороз и пошел мелкий снежок, и продолжалось это ровно три дня. Ганс Касторп как раз успешно сдал экзамен по математике профессору Мангольдту. Пожалуй, особенно сильное впечатление на ректора произвели любопытные, продуманные рассуждения Касторпа по поводу теоремы Больцано-Вейерштрасса: описание кривой, не имеющей касательных, то есть в некотором роде идеальной, и тем не менее выражающейся уравнением, которое студент Касторп написал на листе бумаги быстро и безошибочно. После экзамена ему захотелось проветриться, и он поехал на трамвае в Главный город и сошел уже за Зеленым мостом, возле Молочных башен. Там ему пришло в голову, что было бы забавно и даже поучительно повторить пешком тот путь, который он проделал в пролетке, отправившись с Хааке и Хааке — имена их он давно уже забыл — и с Николаем фон Котвицем на заседание Общества любителей античной культуры «Омфалос». Бывший дворец Мнишеков, который после того, как город перестал быть польским, сто с лишним лет служил прусскому гарнизону, теперь был снесен. Но Касторп знал, где свернуть, чтобы попасть в район портовых складов, лабазов, хранилищ угля и древесных материалов. Несмотря на снег и мороз, тут было довольно оживленно, хотя суда на Мотлаве и в каналах стояли скованные льдом. Маленький локомотив тащил вагоны, с конных подвод на полозьях докеры сгружали ящики, где-то неподалеку громыхал паровой молот.
Тщетно, однако, искал он дом, в котором любители античной культуры устроили свой бал-маскарад. Касторп внимательно изучил местность: здесь остановилась пролетка, отсюда они прошли шагов шестьсот, там был проход между складами. Все идеально сходилось, за одним исключением: дома, куда их тогда впустили два глуповатого вида лакея, тут никогда не было. Под снегом — на всякий случай он и это проверил — не обнаружилось даже следов фундамента.
Ганс Касторп, не веривший в чудеса, вдруг рассмеялся. Так громко, что с крыши лабаза на углу съехала большая снежная шапка, а из кирпичной ниши вылетели, вереща, две перепуганные сороки. Всласть насмеявшись, он двинулся дальше под все гуще валившими хлопьями снега. Его шагам по замерзшей глади канала вторили звуки рояля, которые он услышал не сразу. Это была самая печальная из двадцати четырех прекраснейших песен мира. Шуберт в квартире поэта Шобера: свечи и его всегда холодные, от соприкосновения с клавиатурой становящиеся еще холоднее пальцы. Шуберт, играющий в Вене для друзей, а сейчас и для Касторпа, внезапно услышавшего, как отец, сидя за роялем, играет для себя, для своей умирающей жены, для маленького Ганса и для Шуберта, с которым никогда не был знаком. |