Даже кобра уступает тайпану.
Мы распродали имущество и отправились в Канберру, а оттуда — в Маккай. Разыскали знахаря, но он оказался шарлатаном…
Я прожил целый год в Австралии, не замечая ничего, кроме каменистого кладбища, возле которого шумели голубые эвкалипты. Наконец, я опомнился и стал собираться в Европу. У меня были уже необходимые визы, когда я прочел в газете обращение адмирала Такибае к деятелям культуры. Его превосходительство не обещал особых льгот и компенсаций, и тем не менее я тотчас решил принять предложение. Во‑первых, отправляясь на Атенаиту, я оставался поблизости от Анны‑Марии. Во‑вторых, возвращаясь к писательскому ярму, мог рассчитывать на то, чтобы как‑то унять свою боль. В‑третьих, пора было сказать правду о людях своего времени с их унылым весельем и бесстыжей погоней за деньгами и властью. Смерть Анны‑Марии многое изменила. Я постарел и полевел в своих убеждениях, хотя, как и прежде, не принимал лозунгов ни одной из партий…
В тропиках вечер переходит в ночь без проволочек. Наблюдая с галереи закат, я подумал, что поэту в Океании гораздо сложнее, чем поэту в средних широтах. Там восход и закат длятся одинаково долго. Томительные минуты гибели или нарождения света пробуждают в душе много волнений и много возвышенных слов…
В сумерках я не рискнул бродить по незнакомому городу — решил привести в порядок мысли перед встречей с Такибае. Сбывалось злое пророчество Куины: время на Атенаите, действительно, приобретало чуждый мне смысл — как бы теряло в ценности…
У Хуана Арреолы есть новелла о торопливых людях, которых никуда не везут, и мелькание пейзажей за окнами вагона, и объявляемые станции, мимо которых будто бы проносится экспресс, — все фикция, все обман. И люди, может быть, лучшие из них, пережив разочарования, под конец тихо оседлают в пустынной сельве…
Если разобраться, и я был одним из миллиардов пассажиров, которых никуда не везли, и станции, пробежавшие передо мной, ничего не изменили, а стало быть, тоже были вымыслом…
Офицер‑меланезиец пропустил меня в кабинет, где я не увидел ничего примечательного, разве что государственный флаг во всю стену да плакат у распахнутого окна. Крупные четкие буквы раздражали глаза: «И тот, кто хвалит, и тот, кто поносит тебя, — твой враг. Но с тем, кто сочетает похвалы и поношения, держи ухо особенно востро!» Меня смутило изречение, хотя его цель в том и состояла, чтобы ошеломить, сбить с толку.
Пока я раздумывал над столь необычным гостеприимством, в кабинет вошел сам адмирал. Это был среднего роста меланезиец, пожалуй, уже с некоторой примесью европейской крови. Лицо удлиненное и губы тоньше, нежели у типичного меланезийца. Самое примечательное крылось в его глазах: в продолжение беседы я не мог отделаться от впечатления, что глаза у адмирала с двойными зрачками.
Такибае пожал мне у своего живота руку и с улыбкой указал на кресло.
— Не знаю, как вести себя, — я намекал на плакат.
— Это подскажут наши интересы. Вы не очень удивлены моим приглашением?.. Я предпочитаю открытые карты: общество все меньше доверяет своим руководителям, и чтобы сохранить влияние, мы вынуждены опираться на тех, чья репутация вне сомнений…
Я похвалил безупречный английский язык адмирала. Поморщившись, он сказал, что учился в Англии, что его «готовились использовать в чужих интересах», но «не на того нарвались».
— Со времен Январской революции, когда я отнял власть у марионеток, меня упрекают в диктатуре. Но с кем я могу разделить власть? Испорченные и развращенные долгой империалистической кабалой, кругом все гнутся, бездельничают, не проявляют инициативы. Все сплошь полуграмотные болваны, думающие только о себе!..
И адмирал обрисовал положение в стране, в самом деле, почти отчаянное. |