|
— Лично я заметил у вас слабую точку, — сказал Сэлмон, обращаясь к Атанге, — ваше нежелание выступать с импровизированными речами.
— Некоторые считали меня косноязычным. Но я внятно объяснил им, что к чему. Мое «косноязычие» в прошлом и теперь объясняется тем, что я остерегаюсь, будучи откровенным, выдать государственные секреты. Теперь, когда я исполняю обязанности преемника, к моим словам прислушиваются представители великих держав… Нельзя болтать так, чтобы слова были, а смысла не было…
— Да‑да, — подал голос, болезненно скривившись, Такибае. Он почти не притрагивался к пище и пил одну минеральную воду. — И я замечаю: чем больше я теперь говорю, тем менее убедительно выходит. Слова изменили мне, в них не держится правда, как вода не держится в рыбацкой сети… Вроде все правильно, но в то же время все относится к чему‑то другому. Например, ко вчерашнему дню…
— Ну, это не та опера, — перебил Атанга, раздувая ноздри. — Кстати, подписанный вами указ об амнистии уже объявлен по радио, его огласили на главной площади города, где все подготовлено к большим гуляниям. Скажу, однако, я не заметил большого энтузиазма.
— Еще слишком рано оценивать реакцию публики, — упрекнул полковника Сэлмон, разрезая ножом кусок поросятины.
— Отчего же? — пожал плечами Атанга. — Мы уже арестовали троих. Они распускали слух, что правительство хочет пополнить отряды карателей головорезами, которых по всем законам давно следовало бы казнить.
— Я не верю в существование оппозиции, — задумчиво сказал Такибае, и глаза его наполнились слезами, — я люблю народ, и народ знает об этом. А воду мутят ублюдки. Они хотят всего даром. Передайте им, адмирал Такибае не поскупится: он даст им и хлеба, и зрелищ… Полковник, вы любите народ?
— Конечно, — Атанга не спеша утер салфеткой широкий рот. — Все любят. Ведь что такое народ? Это мы сами и есть, если разобраться… Из‑за любви к народу мы не пойдем ни на какие новые законы. Законы — это ограничение прав. Лучше всего было бы вовсе без законов. Настоящая свобода — там, где нет законов!
Сэлмон покосился на меня.
— Зачем вы так о свободе? — спросил Такибае.
— Затем, что это хороший тон каждого политического деятеля. Отними у нас это слово, и говорить совсем не о чем. И народ нас уже не поймет. Верно, мистер Сэлмон?
— Куда верней! Есть свобода или нет, никто не знает. Но когда о ней говорят, у каждого надежда: должна быть, если ей свечки ставят.
— Забываю, что хочу сказать, — Такибае потер виски и лоб. — Ага, вот: жизнь — все равно стихия. И государство, и прочее — все равно стихия. Океан. Но кто ловит рыбу, я пока толком не разобрался. Может быть, вы, сэр, самый рыбак и есть? — указал он на Сэлмона и тотчас будто позабыл о нем, силясь что‑то вспомнить. — Есть масоны. Никто не знает, кто ими управляет и чего они в конечном счете добиваются. И сами масоны не знают: что знают корни пальмы о ее вершине?.. Мерзавцы прибирают потихоньку к своим рукам всех нас. Они не хотят ничьей свободы, они хотят тайной власти с помощью интриг и денег, потому что никто на свете не согласится с их подлой и коварной властью. Они все анонимны и растворены повсюду. Международные монополии — их руки…
— Бред, — перебил Сэлмон. — Вымысел. Мания преследования. Уж вы‑то не должны повторять эти штучки.
— Не вымысел, — неуверенно возразил Такибае. — Это объявляют вымыслом, потому что слишком чудовищно. В том‑то и штука, что правду эти ловкачи представляют вымыслом, а ложь — более простую и кудрявую — выдают за правду…
— Чепуха, чепуха, — посол брезгливо поморщился. |