Изменить размер шрифта - +
Бог отрекся и от него, потому что и он, как и все мы, служил одновременно разным богам…

В течение своей жизни он помогал строить стену, пытаясь соединить в одно убийцу и жертву, праведника и негодяя…

Фромм оказался удачливым и жизнестойким. Он выбрался буквально из огня, тогда как другие — о страшно! страшно! — бежали в огонь… Сами бежали в огонь…

Хуже всего, что люди тотчас утратили мораль, какая создавалась веками. Неужели мораль оказалась настолько непрочной и лживой? Да нет же, нет! Просто, мораль не была рассчитана на атомную бомбу. В основе морали лежали логика и справедливость… Что‑то не так, не сходятся концы с концами: мораль должна выдерживать отсутствие логики и отсутствие справедливости, иначе это не мораль… Но все же мораль должна давать перспективу, вот что. Выход она должна указывать. Без выхода не может быть морали. Если все откажутся от морали, я, Луийя, сохраню ей верность. Я поклялась отдать жизнь ради правды моего народа, и я выполню клятву. Теперь мой народ — все люди, которые страдают. Око‑Омо внушал мне это, но я его не понимала. Не понимала спасительного смысла правды…

Плохо это или хорошо, что я сумела забраться в убежище? Не знаю, не знаю, будущее покажет. Но мне, действительно, повезло: обандитившиеся типы пытались завладеть убежищем. Если бы они не были так гнусны, им удалось бы это без особого труда: я лежала без сил, а Фромм едва держался на ногах. И все же он остановил негодяя…

Очнувшись, я не сразу сообразила, где я. Тишина показалась подозрительной. Я поднялась с железного пола и села. Возле меня лежал Фромм и какая‑то женщина. И еще руки — чьи‑то оторванные кисти рук, похожие на перчатки…

Я подумала, что люди возле меня мертвы, что я одна в убежище. Напрасно я твердила, что от меня зависит, быть с людьми или без людей, ужас душил, сердце останавливалось от необъяснимого страха. Потом мне почудилось, что в убежище кто‑то есть и он придет и зверски расправится со мной. С раздавленной ступней я обуза для всякого, кто хочет выжить или, во всяком случае, продлить свои дни.

Только бы не гангрена! Какой‑нибудь костыль я себе придумаю. Теперь ясно, что личной жизни быть не должно и всякий, кто подумает сейчас о себе, после всего этого ада, будет новым предателем человечества. Эгоизм обратил нас в ничто. Теперь, что бы ни грозило еще, нужно искоренять эгоизм. Порознь никому не выжить… Что же мы прежде не думали об этом?..

От сумасшествия меня удерживает только цель. Благодаря цели я сохраню в себе кое‑что от прежнего. Брат гордился мною…

Где он, брат, мечтавший о возрождении моего бедного, проданного народа? Жив ли он? Скорее всего он мертв. И на мне теперь двойной долг — жить ради него и ради себя, мстить за него и за себя.

«Враги человечества повсюду. Прежде всего они в нас самих», — ты прав, Око‑Омо… Да, конечно, мы не хотели видеть подлинных врагов, трусливой болтовней укрепляя их позиции и приближая общую катастрофу…

Я еще лежала на полу, когда вдруг поднялся Фромм. Это был не человек, это было далекое подобие человека — жалкий, трясущийся урод, — неужели каждый из нас ослабел и преобразился до такой степени?.. Я хотела окликнуть Фромма и — не смогла одолеть робости: он вел себя так, как ведут себя люди в полном уединении…

Фромм скользнул равнодушным взглядом вокруг себя. Даже оторванные руки не задержали его внимания.

Его тошнило. Он схватился за железный поручень, проходивший у низкого потолка, и так висел некоторое время, хрипя и изрыгая пену. Глаза его были вытаращены. А потом он упал. Поднялся, вконец смятый и перепачканный, держась за живот. Приспустил брюки и присел по нужде…

Владел ли он собою? Мог ли допустить такое в нормальных обстоятельствах? Я не воспринимала сцену как вызов.

Быстрый переход