— Кринолины проволочные медные — для любовных утех не вредные!
Бунин, всю зиму сиднем просидевший в Москве, был неприятно поражен громадными очередями, тянувшимися к москательным лавкам, к булочным, к дровяным складам и мучным лабазам. Обыватель стоял за мылом, керосином, спичками, солью, ситцем, калошами, сахаром, дрожжами, мясом, молоком, чаем, селедкой.
Извозчик повернул голову к Бунину:
— Это, барин, нарочно делают, вредят. Всю войну продухты были — стоило копейки, жри до пуза. А с этой зимы — будто сквозь землю провалилось. А почему? Чтоб народ раскалить. Это германские шпиёны делают. И начальство им потакает. Потому как начальство тоже жулье. Для того законного царя и свергли, чтобы самим попользоваться.
В этот момент, бойко долбя в барабан и оглушительно ухая медными трубами, из переулка вывалился вооруженный отряд. Извозчик сдержал лошадь и хрипло, с ненавистью сплюнул:
— Во-во! Вот эти игруны хреновы все и устроили. Воевать они, знамо дело, не желают, а тут под музыку ногами кренделя выписывают, конский навоз месят! — Горько вздохнул: — Попомните мое слово, барин. Нонче народ, как скотина без пастуха. Царь — хороший или плохой, а все помазанник. А теперь, сказывают, какие-то временные. Чего с их возьмешь? Теперь все перегадят, нас и себя погубят.
— Что же делать?
— Делать? Делать уже нечего. Делать надо было прежде, когда только начали фулюганить. Твердую власть держать надо было. А уж нынче — шабаш! Народ наш баломутство любит.
Бунин живо почувствовал, что этот дремучий мужик, за всю свою жизнь, быть может, не державший в руках книги, говорит то, во что боятся верить просвещенные интеллигенты и что неминуемо ждет их всех — «шабаш».
Подъехали к «Европейской». Возле гостиницы стоял грузовик, увешанный красными тряпками. Возле него — праздная толпа. На грузовике размахивал руками узкоплечий человечек в длиннополом засаленном пиджаке. Брызжа слюной, он громко выкрикивал:
— Смерть буржуям, сосущим кровь! Истребить дворян, купцов и фабрикантов — злейших врагов трудового народа! Погромщиков-черносотенцев — к ногтю, как тифозную бактерию! Конец войны с германцем! Погибнем все как один за свободу!
Принимая деньги, мужик кивнул в сторону оратора:
— Этот нехристь воевать не хочет, а я за его слабоду, вишь, погибнуть должен! А на кой ляд мне его слабода, если у меня в деревне три лошади и хозяйство? На ем лишь лапсердак, вот он и надрывается за слабоду.
И с неожиданным остервенением хлестанув лошадь, разламывая надвое толпу, понесся так, словно гнала этого российского мужика тоска и дурные предчувствия.
В те дни, окруженный восторженными почитателями, льстецами и просто прихлебателями, в Петрограде находился самый, пожалуй, знаменитый и самый богатый из русских писателей Максим Горький. С Буниным его связывала старинная дружба. Более того, в предвоенные годы Иван Алексеевич был частым гостем в Сорренто.
Теперь добрые отношения стали давать трещину. Бунин с брезгливостью относился к увлечениям Горького политикой и особенно порицал поддержку им большевиков.
Но Горький задумал напечатать десятитомник Ивана Алексеевича. Вот и следовало обсудить это дело с Зиновием Гржебиным, ведавшим делами издательства «Парус».
Когда-то, еще в 1906 году, в другом горьковском издательстве — «Знание», размещавшемся в доме 92 по Невскому проспекту, вышел первый сборник из серии «Дешевой библиотеки». Естественно, что это были творения самого мэтра — «Песня о Соколе», «Песня о Буревестнике» и «Легенда о Марко». Объявили первые сто книг, которые готовило издательство.
Бунин носил в кармане только что отпечатанную книжечку и, весело улыбаясь, показывал при каждом удобном случае:
— Из ста книг «всего лишь» тридцать пять самого Алексея Максимовича! Завидная скромность. |