Но они’ ничего не ощутили, кроме воспоминания. Правда, и воспоминание еще жгло.
Морис открыл глаза, увидел два переулка — один направо, другой налево. Они были грязны, плохо вымощены, перерезаны мостками, переброшенными через ручей. Виднелись какие-то своды из перекладин, закоулки, двадцать дверей, кое-как навешенных и полусгнивших. Это была грубая работа, нищета во всей своей наготе. Там и сям сады, обнесенные где плетнем, где частоколом, некоторые — забором. Кожи, разложенные для просушки под навесами, издавали ужасную вонь. Морис искал, обдумывал около двух часов и ничего не нашел, ничего не отгадал; десять раз углублялся он в этот лабиринт, десять раз возвращался, чтоб осмотреться, но все его попытки были тщетны, все поиски бесполезны. Следы молодой женщины, казалось, стерли дождь и туман.
«Кой черт, — молвил про себя Морис, — я, видно, во сне видел все это. Могла ли эта помойка хоть на мгновение стать убежищем для моей обворожительной волшебницы этой ночи!»
В этом суровом республиканце было более истинной поэзии, нежели в его друге, анакреоническом певце; ибо он возвратился домой, сроднившись с этой мыслью, чтобы не омрачить ослепительную красоту незнакомки. Правда, он возвратился в отчаянии.
— Прости, — сказал он, — таинственная красавица! Ты поступила со мною, как с глупцом и ребенком. В самом деле, пришла бы она сюда со мной, если бы точно жила здесь? Нет! Она только проскользнула, как лебедь, по смрадному болоту, и неприметен след ее, как полет птицы в воздухе.
VI. Тампль
В тот же день, в тот же час, когда Морис, разочарованный, мрачный, возвращался по Турельскому мосту, несколько муниципалов, предводимые Сантером, начальником Парижской национальной гвардии, делали строгий обыск в громадной башне Тампля, превращенной в тюрьму с 15 октября 1792 года.
Этот осмотр с особой тщательностью проводился на третьем этаже, состоявшем из трех комнат и передней.
В одной из комнат находились две женщины, одна девица и ребенок лет девяти — все в траурной одежде.
Старшей из женщин могло быть лет тридцать шесть-тридцать семь. Она сидела у стола и читала.
Вторая занималась рукодельем — ей было двадцать восемь или двадцать девять лет.
Девочке было лет четырнадцать. Она стояла около ребенка, который лежал больной, с закрытыми глазами, как будто спал, хотя вряд ли можно было заснуть при шуме, производимом муниципалами.
Одни двигали кровати, другие ворошили белье, иные, наконец, окончившие обыск, устремляли наглые взгляды на несчастных невольниц, упорно потупивших глаза — одна в книгу, другая в свою работу, третья на брата.
Старшая из женщин была высокого роста, бледна, но прекрасна. Она, казалось, полностью углубилась в чтение, хотя не вникала в смысл строк, лишь пробегала их глазами.
Тогда один из муниципалов подошел к ней, грубо вырвал книгу из ее рук и швырнул на середину комнаты.
Узница протянула руку к столу, взяла другой том и продолжала читать.
Монтаньяр так же яростно вырвал и этот том. Это движение заставило вздрогнуть сидевшую за шитьем у окна, а девушка подбежала к пленнице, обняла руками ее голову и, рыдая, прошептала:
— О, бедная, несчастная мама! — и поцеловала ее.
Тогда узница коснулась устами уха девушки, будто желая ее поцеловать, и шепнула:
— Мария, в печи есть записка, убери ее.
— Ну, ну, — сказал муниципал, оттащив девушку, — долго ли вам целоваться?
— Милостивый государь, — отвечала Мария, — разве Конвент воспрещает ласки детей и их родителей?
— Нет, но он предписывает наказывать изменников и аристократов; вот почему мы здесь допрашиваем вас. |