— Что прикажет генерал? — отвечал последний, внезапно остановившись.
— Сегодня нет выхода, — сказал Сантер. — Заключенные не выйдут из своей комнаты.
— Ладно, — сказал Тизон, — меньше хлопот.
Диксмер и Моран обменялись неизъяснимо грустными взглядами, потом, в ожидании смены, сделавшейся теперь бесполезной, оба они пошли по направлению к хижине и стене, выходившей на улицу Порт-Фуан. Тут Моран стал мерными шагами определять расстояние.
— Сколько? — спросил Диксмер.
— Шестнадцать шагов, — отвечал Моран.
— Много ли потребуется дней?
Моран задумался, начертил на песке палочкой несколько геометрических линий, которые в ту же минуту стер.
— Нужно будет по крайней мере семь дней, — сказал он.
— Через неделю очередь Мориса, — проговорил Диксмер. — До этого времени нам непременно надо с ним помириться.
Пробило полчаса. Моран со вздохом взял свое ружье и, предводительствуемый капралом, пошел сменить часового, который прохаживался по платформе на высоте башни.
XIV. Преданность
На другой день после рассказанных нами происшествий, то есть 1 июня в 10 часов утра, Женевьева сидела на своем обычном месте близ окна; она спрашивала себя, отчего вот уже три недели дни сменяются для нее так грустно, проходят так медленно и, наконец, зачем, вместо того чтобы быть веселой в ожидании вечера, она встречает его с каким-то унынием?
Как печальны особенно ночи ее; эти ночи, которые некогда были так очаровательны; эти ночи, которые проходили в мечтаниях о том, что было накануне, и о том, что предстоит на другой день.
В эту минуту глаза ее остановились на прекрасном ящике пестрой и пунцовой гвоздики, которую она брала в продолжение всей зимы в той теплице, где Морис был заключен, чтобы дать цветам распуститься и цвести в своей комнате.
Морис научил ее, как лелеять их в этом продолговатом красного дерева ящике, в котором они были заключены. Она их сама поливала, подвязывала, берегла все время, пока Морис навещал ее, и когда он приходил вечером, она с каким-то восторгом показывала ему успехи, благодаря которым прелестные цветы расцветали в течение ночи. Но с тех пор как Морис перестал ходить, бедные гвоздички лишились ухода, и вот осиротевшие отростки их, за недостатком ухода и внимания, поблекли; бутоны, желтея, склонили свои головки за стенку, на которой повисли, полузавядшие.
По одному этому Женевьева поняла причину своей грусти. И подумала, что цветам суждена та же участь, как и некоторым сердечным ощущениям, питаемым, лелеемым со страстью. Как весело тогда на душе! Потом однажды утром своенравие или несчастие подрезывает дружбу у самого корня, и сердце, которое оживлялось этой дружбой, сжимается, томится и увядает.
Тогда молодая женщина ощутила всю мучительность томления сердца; чувство, которое она хотела преодолеть и которое тщетно старалась победить, боролось в глубине ее души. Тогда ею мгновенно овладело отчаяние. Росло сознание, что борьба эта будет ей не под силу; она тихо опустила головку, поцеловала один из поблекших цветков и заплакала.
Муж ее вышел в ту самую минуту, когда она утирала глаза.
Но Диксмер так был занят своими собственными мыслями, что не заметил этого болезненного перелома, совершившегося в жене, и не обратил внимания на красноту ее век, которая могла ее изобличить.
Правда, Женевьева, увидев мужа, поспешно встала и побежала к нему так, чтобы, оборотясь спиной к окну, она могла быть в полусвете.
— Ну что? — сказала она.
— Все то же, ничего нового! Никакой возможности подойти к ней, никакой возможности ничего передать и даже ее увидеть.
— Как, — вскричала Женевьева, — при всем том шуме, который был в Париже!
— Этот-то шум и усугубил бдительность надзора. |