|
Это и было главным свойством его таланта».
Или Александр Грин: «Чувство… О, ради чувства Грин взял в руки перо! Подчас начинает казаться, что его книги написаны упрямым, сдержанным, погруженным в себя подростком, который скрывает от взрослых свою страсть к сочинительству, любовь к загадкам и тайнам, который стесняется своего благородства. Шиллеру было шестнадцать лет, когда он написал „Разбойников“. Рыцарство, отнюдь не рассчитанное на психологическую глубину, рыцарство подростков стало нравственным законом для Грина… Время — только для себя. Часы истории почти всегда стоят в произведениях Грина…»
Или Евгений Шварц: «Он вел двойную жизнь, напоминавшую зеркала, поставленные друг против друга. Одно зеркало — то, что он писал для себя, а на деле — для будущих поколений. Другое — то, что он писал, пытаясь найти свое место в скованной, подцензурной литературе. Это последнее было сравнительно легко для него, когда он писал для детей, — его сказки в театре и в прозе получили мировое признание. Но это было очень трудно, когда Шварц писал для взрослых, годами нащупывая тропинку, которая привела его к „Дракону“…» Символично в высшей степени, что статье, посвященной Шварцу, написанной в пронзительной интонации прощания после того, как Евгения Львовича не стало, Каверин дал название «Ланцелот».
А какие удивительные по точности восприятия и глубине страницы посвящены Юрию Тынянову, Михаилу Булгакову, Николаю Заболоцкому, Михаилу Зощенко, Александру Яшину, Александру Твардовскому, Александру Солженицыну; как замечательно написал Вениамин Каверин о Василии Шукшине и его чудиках; как немногословно, но точно оценил талант и новизну произведений А. Вампилова, Ю. Казакова, В. Конецкого, начальный период работы в литературе Ю. Бондарева…
Читая и перечитывая их, постигаешь прочность невидимых связей и традиций и понимаешь ту неподдельную радость, с какой Каверин искал и находил признаки «жизни» и продолжения нашей великой литературы!..
И что представляется мне особенно важным и ценным во всём, созданном Вениамином Александровичем Кавериным, — это ощущение истории культуры в ее неразрывности, в неожиданных порой перекличках и отголосках, которые дают о себе знать, потому что, если несколько перефразировать приведенную на этих страницах цитату из портрета Александра Грина, время никогда не принадлежит одному человеку, а часы истории продолжают свой безучастный и неостановимый бег…
Так, рассуждая о творчестве своего «брата» по серапионовскому объединению Всеволода Иванова, Вениамин Каверин пишет: «На месте будущего историка я попытался бы проследить развитие этой традиции (имеется в виду русская фантастика, произведения Владимира Одоевского, Вельтмана. — Н. С.), начиная с загадки гениального „Носа“, через трагическую иронию драматургии Сухово-Кобылина и сказок Салтыкова-Щедрина — к Михаилу Булгакову, показавшему в „Дьяволиаде“ и „Роковых яйцах“ образцы гротеска, твердо стоявшего на бытовой основе. Тогда нетрудно было бы доказать, что искусство Чаплина, парадоксально смешавшего бесконечно далекие жанры, во многом предсказано русской литературой».
Что стоит за этим убеждением? Желание утвердить славянофильскую мысль о России как о родине слонов? Кто-то, может быть, именно так прочитает этот фрагмент, но и при самом пристрастном чтении вряд ли сможет почувствовать что-то, кроме влюбленности в отечественную культуру, внесшую неоценимый вклад в культуру мировую. А кроме того — что представляется чрезвычайно важным — едва ли не первым Каверин ставит в один ряд имена Одоевского, Вельтмана, Гоголя, Сухово-Кобылина, Салтыкова-Щедрина, Михаила Булгакова, справедливо присоединяя к ним искусство Чарли Чаплина.
Наверное, такой взгляд всё же лучше, нежели высказанное недавно писателем Владимиром Сорокиным мнение о том, что «старик Хэм, Ремарк, Норман Мейлер, Воннегут — это не великая литература». |