Изменить размер шрифта - +
 Познер назвал в письме А. М. Ремизову Никитина Братом Канонархом), Илья Груздев был Братом Настоятелем. Не входивший в братство Виктор Шкловский именовался Братом Скандалистом (уж не из этих ли времен в роман юного Вениамина Каверина «Скандалист, или Вечера на Васильевском острове» пришло к Виктору Борисовичу это имя или, может быть, наоборот?) или Братом Беснующимся, что тоже весьма подходило к его натуре.

В этих прозвищах было не только подражание Гофману, но и какие-то элементы игры — почти детской игры в благородных «разбойников», пустынников, противостоящих регламентации и жестким требованиям. Именно потому манифест был насыщен отчаянным максимализмом и романтизмом — в ту пору далеко не самыми популярными настроениями. И вполне естественно, что этот манифест произвел настоящий взрыв в эпоху жестких идеологических установок и четких определений: «С кем вы, мастера культуры?»

Едва ли не главной внутренней «спорностью», несогласованностью манифеста со своим временем явилось то, что уже через полтора-два года среди «Серапионовых братьев» начались разногласия — выявлялись всё отчетливее их несходство, различие устремлений.

В письме Льву Лунцу, лечившемуся в то время в Германии, от 9 октября 1923 года Вениамин Каверин описывает хронику жизни «Серапионовых братьев»: «Вчера впервые увидел Никитина после его поездки. Он выпустил книгу „Бунт“, половина в ней неприкрытая… халтура. Ему ужасно вреден успех. То, что он чувствует себя известным писателем, обходится ему дороже его славы. Он собирается писать Алтайскую (против ожидания, не английскую) повесть. Если не сорвется, то всё у него будет ладно». А спустя всего два месяца, в другом письме, добавляет: «О Никитине нечего писать. Отношение к нему ребят — холодное и презрительное. Он редко бывает у нас, и в последний раз на интимном серапионовском собрании о нем говорили, как о чужом и чуждом человеке».

Но всё-таки они еще ощущали себя братьями — если уже не по сходству поисков своих путей в литературе, не по стилистическому или иному единству, то по главному для них: стремлению по-настоящему обновить прежние литературные ценности, не отвергать их огульно, а бережно собирать всё в «свою копилку», чтобы потом явить миру нечто новое, совершенно новое. Потому и менялись столь медленно, но неуклонно их взгляды на культуру прошлого (вспомним приведенное выше высказывание Вениамина Каверина о Тургеневе), потому и шел каждый из них так или иначе от пустынничества к «угловому окну»…

На собрании, устроенном «Серапионовыми братьями» по случаю столетней годовщины смерти Гофмана, Вениамин Каверин сделал доклад — во многом чересчур пафосный и не вполне внятный, но, несомненно, и объясняющий то, почему именно этот писатель стал их кумиром.

 

«В чем назначение Гофмана? В России его окрестили сказочником и, подобно другим великим писателям Запада, назначили служить забавой детям. В этом есть какая-то случайная мудрость. Детям свойственна условность и способность не удивляться тому, что взрослым кажется невероятным. Это характерные черты творчества Гофмана. Его понимали по-разному: искали в нем быт и психологическую глубину — и находили; искали тончайший философский смысл — и находили. А ныне мы, подступая к нему как бы с неким наивным реализмом в сердце, будем искать фантастический реализм его произведений, и мы найдем его, и за ним самого Э. Т. А. Гофмана дирижером в Бамберге, художником в Глогау, театральным деятелем в Варшаве, писателем — везде, мертвецом в Берлине, архивариусом, путешественником, старым евреем, чертом в каждой строке, написанной им… Мы подступаем к Гофману с мечом в руках. Этим мечом мы отсекаем сентиментальность, психологию, философию и другие вторичные признаки его писательской сущности, а сердцем, полным наивного реализма, воспринимающим мир таким, каким он лежит перед нами, мы разгадываем и открываем его… Я — не я, вы — не вы, всё — не то, как оно есть перед нами, и в этом, быть может, сущность многих, если не всех, произведений Гофмана… Никто еще не измерил Гофмана как должно.

Быстрый переход