Тут и смекнул быстро черный демон, что пришло его время, и своего уже не упустил. Сказался гувернанткой, для него такое — пустяковый карнавал. Белиал и в искусствах сведущ — тоже ведь отчасти наслаждение великое, Белиал и в математике — горазд, и в философии, и в истории народов — сам все видел, точно знает. Все, что хочешь преподать может, да еще как — с блеском.
— Ох, и сказываете Вы, господин ревизор, — покачал головой Данилка, но волнение его сказалось в том, что плошку из-под пива на пол уронил, — надо мне поскорее на Дуняшке жениться, чтоб и ко мне какая нечестивая Бодрикурша не приклеилась…
— Так тебя твоя Дуняшка и спасет, — усмехнулся невесело Ермило, — а то от женок мужики не бегают тайком… А Демон этот, он только ждет, поджидает, когда побежит, все глядит и глядит…Вот так-то.
Ночь прошла в напряженном, тягостном ожидании. Демон блуждал по округе, но ничем, кроме пугающего безмолвия в лесу не проявлял себя. Намаявшись от его визита, Данила с Ермилой соснули на лавках, Софья же, прижавшись к теплому бочку печи не могла сомкнуть глаз. Командор вышел во двор, обошел дом и вернувшись в горницу, сел рядом с Софьей. Он обнял ее за плечи и привлек к себе. В какое-то мгновение ей сделалось необыкновенно тепло и уютно, но угрожающее молчание природы, сквозящее в выдавленное Демоном окно напоминало о недавно минувшей кошмаре и о вполне возможном новом, грядущем испытании.
Столкновение с Жюльеттой, казалось, сделало ее другой. Но в чем это выражалось точно, трудно было определить. Софья ощущала, что стала свободнее сердцем и умом, стала более терпимой, ощутив тесную связь с тем невидимым, что лежит в основе всех человеческих поступков, с извечной борьбой Добра и Зла в сердце каждого человеческого существа.
Время от времени Командор целовал ее в лоб и гладил по волосам. Ни ему, ни ей не хотелось произносить слов в тягостную ночь ожидания, которая разделяла неизвестный будущий день и тягостную ношу всех прошедших трагических дней, полных крови и проклятий.
Под утро поднялся сильный ветер. Он гнул деревья, трубно гудел в их вершинах, срывая с ветвей последние, пожухлые листья. Когда же он стих, столь же внезапно, как и налетел, оказалось, что почти все
деревья стоят совершенно оголенные, потеряв свои одеяния недели на две раньше срока. Лес по-прежнему стоял тихим, но в нем больше не чувствовалось угрозы — он возвышался прозрачно-нехоженым вокруг покосившегося, старого Облепихина двора и даже с крыльца можно было разглядеть большое множество груздей, которые прежде скрывались под листвой.
Потянувшись так, что заскрипела старая березовая лавка, Данила встал, покрестился широко на икону, разжег перед ней задутую ветром свечу и почесывая грудь под синей холщовой рубахой с красными треугольными вставками под мышкой, вышел из избы. Огляделся — сразу грибы приметил.
— Матушка Богородица! — воскликнул, стукнув звучно ладонью о ладонь: — сколько груздаков — видимо не видимо, насолить можно столько, что на всю зиму хватит не то что усадьбу, все окрестные деревни прокормить, — развеселившись прихлопнул по тканым холщовым портам с зепными карманами красными, ударил каблуками по трухлявому крыльцу, пританцовывая, позвал: — Гей-гей! Ермила Тимофеич, глянь, чего сделалось-то. Сколько нам всячины грибной Господь послал! На варюху, на жарюху, в пироги да в кашу! Только собери — вмиг бабка Пелагея коливо (каша) накрутит, пальчики оближешь!
Однако, Ермила не торопился разделить радость младшего дружка своего. Он тоже вышел на крыльцо, прокашлялся, насупив седые, косматые брови, бросил мрачный взгляд направо да налево — лес серел перед рассветом, над Андожским озером пробивались первые розовые лучи. День обещал разгуляться безоблачный, сияющий. Вдруг из небольшой ямки под упавшим на один бок Облехиным плетнем послышался глухой шорох, покатились комочки сухой земли, вынырнули ушки серенькие — потом черный нос влажный показался и глазки-бусинки испуганные на остренькой мордочке. |