Что-то сковывало писавшего, что-то мешало ему писать просто и непосредственно. А вот передо мной другие его письма, которые Павлов писал той же девушке, но когда она уже стала его невестой.
Застенчивость, неуверенность в ответном чувстве рассеялись, человек освободился от всего, что его стесняло, сковывало прежде. Он и теперь говорит иногда о том же, что в журнале «Попался», но просто, открыто, освобождение, не резонерствуя, а как бы думая вслух.
Мы немало знаем о Павлове — ученом, о его прямоте, о его требовательности к себе и другим. Но как важно, как интересно увидеть, насколько он всегда и во всем остается самим собой. И если в юности учатся думать, то редкая книга даст лучший толчок мысли, чем эти письма. Главная мелодия в них: «Я плох, но я хочу быть лучше». И еще: жажда доверия, равенства в любви. Жажда совершенной правды всегда, во всем.
«Дорогая Сара, — пишет Иван Петрович, — может, тебе очень не по сердцу вечные мои промахи и следующие за ними раскаяние, просьба о прощении. Может, скажешь: «уж если не можешь обойтись без спотыка, по крайней мере не канючил бы». Когда же это кончится? Я плох и хочу быть лучше — и вижу к этому теперь средство, случай в нашей любви…
Вчера с Сережей я был на рубинштейновском концерте. И знаешь, что шло у меня в голове под все эти звуки?.. Я когда-нибудь снова могу остаться один. Было горько до слез от этой мысли. Но звуки сделали свое, они подсказывали мне: «нет, ты не будешь один, с тобой будет твой всегдашний друг, неизменный, сильный своею помощью, — правда». И почувствовал я к этой правде любовь страшную — и вдруг сделался силен, как будто уж и в самом деле нас всегда, всегда двое, что бы ни случилось в жизни».
И чуть позже в другом письме: «Людям естественно сбиваться, на то и люди. Лишь бы поднялись, воротились на истинный путь. А я верю в это. Что там жизнь ни делала со мной, а я все-таки всей душой за правду, за разум, за труд, за любовь».
И опять, и снова: «Мы опять один человек, твоя радость — моя радость, твое горе — мое горе. Опять между нами светло, хорошо. Ведь так, мое утешение? Это ведь верно? Мы всегда будем говорить правду друг другу? Мы оба искренне признали над собой одного судью — правду!..
Мне не передать в письме то, что чувствуется, думается об этом предмете. Мне не передать тебе, как велика надо мной сила правды и как бесконечно законно каждое твое справедливое желание, требование, чувство… перед каким-либо посягательством с моей стороны. Мне не сказать тебе, как беспокойно начинает биться сердце при одной мысли, что мелочные столкновения могут иметь место в нашей общей жизни».
За всю историю рода человеческого много было сказано слов любви. Как будто уже не осталось несказанных, таких, которые заново задели бы душу, — и, однако, это неверно, потому что у простого, от сердца идущего слова есть свое волшебство, своя власть, и старое, знакомое, оно звучит, как открытие, как сказанное впервые. И письма, в которых Павлов говорит, что надо беречь любовь, беречь от мелочей, от второстепенного, от того, что Герцен называет «плоским несчастьем», написаны с такой взволнованностью, которая никого не оставит равнодушным.
Как-то Серафима Васильевна написала Ивану Петровичу с упреком:
«Ты забыл… что у меня есть своя воля и что я никогда не соглашусь подчиниться руководителям». Эти слова повергают его в смятение. Для него нет мелочей в любви, он знает, уверен, что подозрительность, недоверие, невысказанный упрек подточат любовь, уничтожат ее, поэтому ответ исполнен тревоги и предостережения:
«Как могла ты написать это? Выходило, как будто я уничтожаю твою волю. Я давал программу твоего поведения? Я передавал мои впечатления, мои думы, мой опыт. Но приведи хоть слово с намеком на желаемое подчинение. |